Изменить размер шрифта - +
Нессим чуть сжал мне руку выше локтя и подтолкнул к скамье у самой стенки, сидевшие там мужчины, немолодые уже, подвинулись, чтобы дать мне место. «Сначала я сам поговорю с ними, — прошептал он, — а потом должен говорить Наруз — в первый раз». Младшего брата видно не было. Люди вокруг меня одеты были в халаты, но под халатами кое у кого угадывался европейский костюм. У некоторых на головах — арабского образца накидки. Судя по ухоженным ногтям и ладоням, рабочих здесь не было. Они беседовали между собой по-арабски, но очень тихо. Никто не курил.

Добрый наш Нессим вышел вперед и обратился к аудитории с привычной спокойной сноровкой человека, ведущего рутинное заседание совета директоров. Говорил он негромко и, насколько я понял, удовольствовался детальным отчетом об основных событиях за истекший период: того-то выбрали в такой-то комитет, проведены предварительные мероприятия по организации такого-то фонда и так далее. Очень было похоже, что обращается он к собранию акционеров банка. Они мрачно слушали. Несколько негромких вопросов, он отвечал сжато. Потом он сказал: «Но это еще не все, это детали. Вам хотелось бы, наверно, услышать кое-что о нашей нации, о нашей вере, о чем даже и священники наши чаще всего не имеют понятия. Мой брат Наруз, вы все его знаете, скажет сейчас несколько слов».

Какого еще черта, спросил я себя, ожидают они услышать от этого бабуина? Очень интересно. И вот из тьмы, из соседней залы, вышел Наруз, в белом халате, бледный как полотно. Волосы прилипли ко лбу, лохматый, дикий — ну, в общем, у шахтера выходной. Нет, пожалуй, еще больше on напоминал напуганного сельского викария в плохо выглаженном стихаре; тяжелые лапы стиснуты на груди, аж костяшки побелели. Он занял место за чем-то вроде деревянного аналоя с горящей одинокой свечой и с нескрываемым ужасом глянул на собравшихся в зале людей, непрерывно ворочая мускулами плеч и рук. На мгновение мне показалось: вот сейчас он грохнется в обморок. Он разжал судорожно стиснутые челюсти, но так и не издал ни звука — словно парализованный.

По залу пробежал шепоток, и я заметил, как Нессим посмотрел на него встревоженно, готовый, очевидно, прийти на помощь. Но Наруз застыл, как дротик, глядя прямо перед собой так, словно за белой стеной, за нашими спинами наблюдал жуткую какую-то сцену. Затем рот его дернулся, заходили конвульсивно челюсти, язык, мягкое нёбо, а потом он выкрикнул хрипло: «Медад! Медад!» То была просьба о помощи свыше, дервиши и проповедники кричат так, прежде чем войти в транс. Лицо его напряглось и застыло. И вдруг он переменился совершенно — как будто электрический ток подвели внезапно к его телу, к мускулам его и к чреслам. Он расслабился и медленно, запинаясь начал говорить, вращая изумительной красоты глазами, как будто потоком неостановимо льющихся слов он сам владел лишь отчасти, как будто и говорить ему было тяжело и больно… Зрелище было жутковатое, и с минуту, наверное, я ни слова не мог разобрать, говорил он очень невнятно. Затем поток прорвался, словно сдернули покров, и голос его тут же набрал силу, завибрировал в желтоватом от света воздухе, как мощный музыкальный инструмент.

«Наш Египет, любимая наша страна», — он тянул слова, как ириску, ворковал, пришептывал. Ясно было, что он ни слова не готовил заранее, — то была не речь, но импровизация, вдохновленная, ниспосланная свыше, такое случается иногда — великолепные, захватывающие дух экспромты пьяных, сказителей и профессиональных плакальщиц, что идут за здешними похоронными процессиями и выкрикивают стихи, прекрасные стихи, полные смерти и боли. Поток напряжения, могучий тихий ток волнами пошел от него и залил комнату под потолок; все мы словно бы подсоединились к этой же цепи, даже и я, со школьным моим арабским! Мелодия, мощь, скрытые, словно джинн в кувшине, яростностъ и нежность голоса его ударили в нас, швырнули нас наземь, как великая музыка.

Быстрый переход