Изменить размер шрифта - +
Под новыми «короткими» стихами Пастернака имеются в виду, вероятно, «Рослый стрелок, осторожный охотник» или «Когда смертельный треск сосны скрипучей», напечатанные в 1928 году; лирики Пастернак в это время почти не печатает, а те стихи, что появляются, — действительно короткие, зашифрованные, отчаянные и растерянные. Никто сознательно не умалчивает о Маяковском-поэте. Да и с чего бы ему сидеть в собрании людей, где его намеренно стараются оскорбить? Но Женя Хин чувствует ситуацию точнее, чем Гинзбург, — потому что Гинзбург Маяковским интересуется, а Хин любит, совсем другое дело. И она понимает, насколько для него мучителен разговор о чужой поэзии: о своей говорить нечего.

Маяковский в это время верит — и многим говорит, в частности Кирсанову осенью 1929 года, — что скоро начнет писать совсем иначе, очень просто, коротко. Что скоро удивит всех настоящей лирикой. Между тем собственная лирика ему не нравилась, и не мог он не чувствовать, что такая поэма, как «Во весь голос», способна именно в полный голос зазвучать только после смерти автора; она нуждается в этой смерти, чтобы казаться гениальной. Иначе будет громыхание. Эта вещь от смерти автора уже неотделима, и обещание Маяковского начать писать совершенно по-новому — не более чем обещание умереть.

Этого действительно еще никогда не было, это у каждого впервые. Новый этап.

И многие, не чувствуя способности по-новому писать, — по-новому умирают.

 

2

Когда Пастернак пишет о «последнем годе поэта» в «Охранной грамоте», видно, до какой степени он от последнего года далек. Он говорит о каких-то торжественных и красивых вещах, а последний год поэта — это не торжественно и не красиво. Он сам, когда через это проходил, убедился.

«Вдруг кончают не поддававшиеся завершенью замыслы. Часто к их недовершенности ничего не прибавляют, кроме новой и только теперь допущенной уверенности, что они завершены. И она передается потомству. Меняют привычки, носятся с новыми планами, не нахвалятся подъемом духа. И вдруг — конец, иногда насильственный, чаще естественный, но и тогда, по нежеланью защищаться, очень похожий на самоубийство. И тогда спохватываются и сопоставляют. Носились с планами, издавали «Современник», собирались ставить крестьянский журнал. Открывали выставку двадцатилетней работы, исхлопатывали заграничный паспорт. Но другие, как оказывается, в те же самые дни видели их угнетенными, жалующимися, плачущими. Люди целых десятилетий добровольного одиночества вдруг по-детски пугались его, как темной комнаты, и ловили руки случайных посетителей, хватаясь за их присутствие, только бы не оставаться одним. Свидетели этих состояний отказывались верить своим ушам. Люди, получившие столько подтверждений от жизни, сколько она дает не всякому, рассуждали так, точно они никогда не начинали еще жить и не имели опыта и опоры в прошлом».

Вот это как раз очень верно. Но в том и дело, что «опыт и опора в прошлом» никого в этой ситуации не спасают. Мало ли у самого Пастернака было в прошлом опытов и опор — но перед смертью он сказал старшему сыну, что вся жизнь ушла на борьбу со всемирной пошлостью и эта пошлость победила. У него всемирное признание и Нобелевская премия, за него вступается Джавахарлал Неру — а он приходит в отчаяние от ругательных писем, от проклятий полуграмотных людей, которые ни строчки его не читали, а прочли бы, так не поняли.

Последний год поэта — это преувеличенное внимание к комариным укусам, ко всему, на что раньше с наслаждением плевали. Такой-то? Обо мне? Кто это такой? Обеспечивает себе место в подстрочных примечаниях. Теперь не то. Теперь — «меня никто не любит». Я столько сделал, а меня никто не любит. Я умираю, и каждая моя строчка с самого начала только об этом, — а у них претензии.

Быстрый переход