Такой родной голос, кажется, пробудил в сестре новые мысли.
— Люси, — спросила она, — ты так же любишь Майлза, как мы обе любили его, когда были детьми?
— Я всегда искренне любила и буду любить Майлза Уоллингфорда, — твердо ответила Люси.
Грейс повернулась ко мне, отпустив шею Люси, ибо у нее уже не было сил обнимать ее; она устремила свои ясные голубые глаза на мое лицо и не отводила взгляда до самого последнего вздоха. Я не мог сдержать слез, но они скорее привели в недоумение, нежели встревожили ее. Вдруг мы услышали ее голос, она говорила тихо, но с чувством, оттого он звучал довольно явственно. Слова сестры, полные неиссякаемой любви, исходили из самого сердца, которое никогда ни на одно мгновение не переставало любить меня, даже обычные детские обиды не умаляли эту любовь.
— Всемогущий Боже, — сказала она, — призри с небес сего любимого брата, сохрани его под кровом Своим и, когда придет время, призови его ради любви Спасителя в Твои обители, которые Ты уготовил для праведных.
Это были последние слова Грейс Уоллингфорд. Она жила на свете еще десять минут и умерла на моей груди, как ребенок, испускающий последний вздох на руках у матери. Губы Грейс шевелились; однажды мне показалось, будто она произнесла имя Люси, впрочем, у меня есть все основания полагать, что она молилась и за всех нас, и за Руперта, до того мгновения, пока ее не стало.
Что на прогулках услаждали слух.
В земных жилищах ваших опустели кресла,
Исчез навеки прежней жизни дух.
Я больше не видел тела сестры после того, как передал ее, словно спящего ребенка, в руки Люси. Есть люди, которых снедает болезненное любопытство, побуждающее их вглядываться в черты умерших, — род помешательства; я ему не подвержен. Когда умер мой отец, а потом — моя мать, меня приводили в гостиную, дабы я мог посмотреть на их лица и оплакать их, и я был тогда так мал, что должен был покориться. Теперь же я находился в том возрасте, когда мог сам решать, как мне поступить; и лишь только я пришел в себя — минуло уже несколько часов после смерти сестры, — я решил: пусть в моей памяти останется последний, исполненный любви взор, милое лицо, уже отмеченное смертью, но все еще живое и осиянное светом ее чистой души. С тех пор я храню в памяти тот образ и часто радуюсь, что не позволил застывшей маске вытеснить его. Что касается родителей моих, картины, на долгие годы осевшие в моем воображении, были скорее мучительными, нежели приятными.
Как только я выпустил из рук тело Грейс, запечатлев последний долгий поцелуй на ее матовом, но еще теплом лбу, я покинул дом. Нигде в Клобонни не было назойливых глаз, от которых повергнутому в скорбь надо было искать укрытие, но я чувствовал, что задохнусь, если не вырвусь на вольный воздух. Когда я пересекал небольшую лужайку перед домом, из кухни до меня донеслись рыдания. Теперь, когда никто не призывал их думать о покое больной, простодушные негры дали волю своим чувствам. Я еще долго слышал их вопли после того, как все прочие звуки дома уже перестали долетать до моих ушей.
Я шел и шел по дороге, желая поскорее удалиться от печального места, и оказался: в лесочке, который был, наверное, последним объектом внешнего мира, привлекшим внимание сестры. Здесь все напоминало мне о прошлом, о днях детства и юности, о том, как четверо клобоннских детей жили вместе в любви и согласии и бродили среди этих зарослей. Я просидел в лесочке целый час; то был странный, таинственный час!
Я видел ангельское лицо Грейс запечатленным на листве, слышал тихий, но радостный смех, каким она обыкновенно смеялась в счастливые минуты, и ее нежный голос звучал у меня в ушах почти так же явственно, как будто она была где-то рядом. Руперт и Люси тоже были там. Я видел их, слышал их голоса и старался разделить их простодушное веселье, как бывало в прежние времена, но в сознание вторгались страшные образы горькой действительности и разрушали очарование грез. |