То был год, когда бедный Майрон пытался закончить книгу о Паркере Тайлере и фильмах сороковых годов – книгу, которую я намерена когда-нибудь довести до конца с помощью или без помощи мистера Тайлера. Почему? Да потому, что воззрения мистера Тайлера (кино есть подсознательное выражение древних человеческих мифов), возможно, самое проницательное и глубокое из всего, что создано кинокритикой в нашем веке. Анализу кино сороковых годов он обязан своей репутацией одного из самых главных современных мыслителей, хотя бы только потому, что за десятилетие между 1935 и 1945 годами в Соединенных Штатах не было сделано ни одного проходного фильма. За эти годы в кино воплотился полный набор человеческих (а можно сказать: американских) легенд, и глубокое исследование несомненно выдающихся работ этого периода давало ключ к пониманию человеческой сущности. Например (берем наугад), Джонни Вайсмюллер – Тарзан до сих пор является образцом добрых отношений человека и дикой природы… это блестящее сильное тело, сидящее в полдень у гранитной скалы, говорит обо всем. Оден однажды написал целую поэму, воспевающую известняки, не подозревая, что любой из тысячи кадров в фильме «Тарзан и амазонки» не только предвосхищает его усилия, но и делает их совершенно ненужными. Это одна из ярких мыслей Майрона, восхищавших меня. Как мне не хватает его!
– Как мне не хватает его, мистер Лонер. Особенно сейчас. Вы знаете, он не оставил мне ни пенни…
– Ни страховки, ни счетов, ни облигаций, ни акций – ничего? Гертруда должна была что-нибудь оставить мальчику.
Бак попался в мою ловушку.
– Нет, – произнесла я слегка хриплым гортанным голосом, не совсем похожим (но опять-таки и не совсем похожим) на голос поздней Маргарет Салливан. – Гертруда, как вы ее называете, его дорогая матушка, не оставила Майрону ни цента. Все, что у нее было на день смерти, в канун Рождества 1966 года, – это набор спальной мебели. Остальное улетучилось из-за болезней, свалившихся на семью: и ее, и Майрона, и моих. Я не хочу занимать вас деталями, но за последние пять лет мы прокормили с десяток докторов. Гертруда умерла, и никто, за исключением Майрона и меня, не пришел в церковь оплакать ее. Потом он умер, и теперь я совершенно одна и без гроша.
Бак Лонер слушал эти причитания, глядя прямо на меня с тем самым прищуром, который можно было видеть на лице президента Джонсона всякий раз, когда его спрашивали о Бобе Кеннеди. Будучи уверенной в эффективности моего главного оружия, я просто грустно улыбнулась в ответ, и скупая слеза или две скатились с моих ресниц, подкрашенных тушью Макса Фактора. Потом я посмотрела на портрет Элвиса Пресли в полный рост, висевший между двух американских флагов за спиной Бака, и перешла в наступление:
– Мистер Лонер, Гертруда, мать Майрона…
– Восхитительная женщина… – начал он хрипло, но ни одному из мужчин на этой земле не превзойти меня по части хрипоты.
– Гертруда, – было очевидно, что я едва сдерживаю целую Ниагару невыплаканных слез, – вместе со своим последним вздохом или одним из последних вздохов – мы многое не разобрали из того, что она говорила перед концом из-за этой кислородной подушки и из-за того, что она не могла вставить зубы, – Гертруда сказала: «Майрон – и ты тоже, детка, – если что-нибудь случится со мной и вам понадобится помощь, идите к дяде Теду, идите к Баку Лонеру и напомните этому сукину сыну (я передаю дословно), что имение в Вествуде рядом с Голливудом, где он устроил свою Академию драматического искусства и пластики, было оставлено нам обоим нашим отцом, у которого там в двадцатые годы была апельсиновая роща, и вы скажите этому ублюдку – прошу прощения, но вы же знаете, как Гертруда выражалась, особенно в последние годы, – что у меня есть копия завещания и я хочу, чтобы моя доля перешла тебе, Майрон, потому что это имение должно сейчас стоить добрый миллион баксов!» – я остановилась, словно была не в силах продолжать, взволнованная собственной речью. |