Изменить размер шрифта - +
Во мне не осталось ничего от того крепко стоящего на ногах молодого человека, знающего, чего он хочет, оттого европейца, влюбленного в технику, от того пионера, который считал, что, высаживаясь на индийский берег, он несет этой стране цивилизацию. Все казалось мне теперь бессмысленным и тщетным. Все, кроме месяцев любви и горя: ведь я переживал не только разлуку с Майтрейи, я чувствовал себя преступником по отношению к своему благодетелю, к несравненной матери, к маленькой Чабу, которую не кто иной, как я, подтолкнул к смерти. Чувство вины не давало мне вздохнуть спокойно. Я должен был усыпить его, принимая все более сильную дозу наркотических грез, в которых не существовало ни смерти, ни греха, ни разлуки.

Я постоянно перечитывал дневник, но никогда не осмеливался приближаться к восемнадцатому сентября. Мне хотелось похоронить этот день. Я запечатал в одном большом конверте записки Майтрейи, письма инженера, письмецо Чабу, веточку олеандра, шпильку для волос, несколько листков бумаги с записями рукой Майтрейи, по большей части из времен наших занятий французским, — словом, все материальные следы этого переломного момента моей юности. (Я распечатал конверт только на днях, когда кончал последние главы, и многое мог бы сказать о гнетущем впечатлении от реликвий!..) В дневнике я перечитывал обычно преамбулу наших отношений, усмехаясь собственной наивности, «самонадеянности чувств», так долго не дававшей мне понять мое чувство к Майтрейи.

Я не писал и не получал писем. Раз или два в месяц сторож отправлялся в Наини-Тал за провизией, которой нельзя было купить в деревнях, в долине, и тогда я пересылал с ним чек для банка либо телеграмму для Гарольда, что я еще жив.

В канун Рождества я получил сюрприз, открывший мне, как крепко я все еще связан со своим прошлым и как опасно было бы сейчас возвращение в Калькутту. Кхокха выведал в банке мое местонахождение и написал мне в Наини-Тал до востребования. Когда я увидел свое имя на конверте, принесенном сторожем, я не поверил своим глазам. Мне казалось, что того Аллана давно уже нет, что он остался в далеком прошлом. Я запер дверь на засов и прочел письмо Кхокхи, весь дрожа, как если бы вдруг оказался перед лицом супругов Сен или Майтрейи. Кхокха писал, что семейство провело месяц в Миднапуре, откуда Майтрейи посылает мне несколько строк на обрывках газет и вокзальных афиш, вместе со скромными полевыми цветами, вероятно собранными во время поднадзорных прогулок по окрестным полям. Я понял, что Майтрейи слишком многое пережила, чтобы сохранить меня в памяти таким, как я есть. Она сотворила себе собственного Аллана, целую мифологию, великолепную и недосягаемую, и без конца лелеяла ее, чтобы поднять еще выше над всем бренным. Она писала: «Как я могу потерять тебя, если ты — мое солнце, если твои луни греют меня на этой проселочной дороге? Разве можно забыть солнце?» На другом клочке бумаги она называла меня солнцем, воздухом и цветами. «Разве не тебя я целую, касаясь губами букета, прижимая его к груди?» Или: «По ночам ты приходишь ко мне, как я приходила когда-то в комнату нашей любви в Бхованипоре. Но я приходила как женщина, потому что ты сделал меня женщиной, а ты приходишь как бог из золота и драгоценных каменьев, и я обожаю тебя, ибо ты больше чем моя любовь, ты — мое светило, сама моя жизнь!»

Я размышлял над ее страстью к мифологизации, для меня это был болезненный процесс: превращаться в абстракцию, из человека — в бога, из любовника — в солнце. Я тоже открыл новую для себя жизнь в мечтах, но мои мечты приводили ко мне ту же Майтрейи из Бхованипора, и я так же по-мужски сжимал ее в объятиях. Мои мечты, при всей их невыполнимости, продолжали нашу прерванную общую жизнь и нашу любовь, давая ей развиться и исполниться. Ее же мифология давно сделала из меня плод воображения, идею, и я не находил себя, со всеми своими недостатками и страстями, в этом ее «солнце», в этих ее «цветах».

Быстрый переход