– Нет, ничего, ничего не случилось! Могила ничего не сказала мне, и ничто во мне не дрогнуло… О, все кончено, теперь уже поздно. Мы сами хотели своего несчастья.
Гюбер вздрогнул.
– Ты обвиняешь меня? – спросил он.
– Да, ты виноват, и я виновата тоже, потому что пошла за тобой… Мы оказали неповиновение, и вся наша жизнь испорчена.
– Но разве ты не счастлива?
– Нет, я не счастлива… Женщина не может быть счастливой, если у нее нет ребенка… Любить – это ничто, любви нужно благословение свыше.
Гюбер бессильно опустился на стул, глаза его наполнились слезами. Никогда еще жена не упрекала его так жестоко, никогда еще так резко не обнажала перед ним кровоточащую рану их существования; и если прежде Гюбертина, больно задев его невольным намеком, сейчас же бросалась к нему, старалась его утешить, то теперь она стояла недвижно и, не шевелясь, не приближаясь к нему, смотрела, как он страдает. Гюбер рыдал, кричал сквозь слезы:
– Бедная, дорогая наша девочка! Ведь сейчас ты вынесла ей приговор… Ты не хочешь, чтобы он женился на ней, как я женился на тебе, ты не хочешь, чтобы она страдала, как ты.
И во всем величии и простоте своего сердца Гюбертина ответила простым кивком.
– Но ведь ты сама сказала, что наша бедная малютка умрет? Ты хочешь ее смерти?
– Да, лучше смерть, чем дурная жизнь.
Гюбер выпрямился, дрожа, он бросился жене в объятия, я оба они зарыдали. Долго сидели они, обнявшись. Он уже покорился, и теперь она, чтобы собраться с силами, принуждена была опереться на его плечо. Они вышли из мастерской в глубоком отчаянии, но с твердой решимостью: они обрекли себя на долгое мучительное молчание, которое, если захочет бог, приведет их дочь к смерти. И они приняли эту смерть.
С этого дня Анжелика уже не выходила из своей комнаты, Она так ослабела, что была не в состоянии спуститься по лестнице: голова у нее кружилась, ноги подкашивались. Сначала она еще доходила, придерживаясь за мебель, до балкона. Потом ей пришлось ограничиться кроватью и креслом. Путешествие к креслу и обратно было для нее долгим, изнуряло ее, и она отваживалась на него только утром и вечером. И все таки она продолжала работать; мысль о барельефной вышивке пришлось оставить, эта работа была слишком тяжела: она вышивала разноцветными шелками цветы. Анжелика вышивала их с натуры: перед ней стоял букет гортензий и штокроз, которые совсем не пахли и не беспокоили ее. Она часто отдыхала, подолгу глядя на стоявший в вазе букет, потому что даже легкий шелк утомлял теперь ее слабые пальцы. За два дня Анжелика вышила всего одну розу, свежую, чудесно сверкавшую на атласе; но ведь вся ее жизнь была в этой работе, она готова была вышивать до последнего вздоха. Она стала еще тоньше, совсем истаяла, осталось только горевшее в ней прекрасное, чистое пламя.
К чему бороться дольше, если Фелисьен ее не любит? – И Анжелика умирала от этой мысли: он не любит ее, быть может, никогда не любил. Пока у нее были силы, она боролась со своим сердцем, со своим здоровьем, со своей молодостью – со всем тем, что толкало ее в объятия возлюбленного. Теперь она заперта здесь и должна покориться; все кончено.
Однажды утром, когда Гюбер устраивал Анжелику в кресле, укладывал на подушку ее безвольные ножки, она сказала с улыбкой:
– О, теперь то я уверена, что буду умницей, – я уже не убегу.
Гюбер, задыхаясь, боясь разрыдаться, выбежал из комнаты.
XII
В эту ночь Анжелика не могла заснуть. Бессонница томила ее, небывалая еще слабость охватила тело, веки пылали. Гюберы уже спали, давно пробила полночь, и девушка решила встать, охваченная страхом смерти, хотя это стоило ей невероятных усилий.
Задыхаясь, она надела капот, дотащилась до окна и распахнула его. Стояла мягкая, дождливая зима. Анжелика подкрутила фитиль в лампе, которая горела у нее всю ночь на маленьком столике, и бессильно опустилась в кресло. |