Изменить размер шрифта - +
Впоследствии полицейские предъявили этим плюшевым увальням обвинения по двум пунктам — нарушение права добычи торфа и жестокость по отношению к ослу. Они торговали краденым, развозя его на запряженной ослом тележке, и его Мать письменно засвидетельствовала, что купила полдюжины мешков. Теперь, следовательно, комната, где они сидели, напоминала святилище больше, чем когда-либо, лампы были зажжены, занавески — опущены. Его Мать уснула над газетой, но потом, в кровати лежала не смыкая глаз. «Тяготы и опасности этой ночи…» Какими были они? Из своей кузницы за чашкой горячего питья пришел, тяжело ступая, Джон. Его отец собрал арсенал остывших трубок, включил книгу, подключился, а остальное свершилось само собой. Так и надлежало читать — найти соответствующий тебе литературный вольтаж и подключиться к электрическому току книги. Этот способ был известен всем — вельветовые штаны и кучка высоких наград. Тогда все пойдет правильно. Несчастный читатель снимает пальто и смело берется за книгу, принимается за поэзию самоуверенным маленьким чертиком-из-коробки, науськивает свой разум и клюет броню, едва завидев трещинку. И старый вельветовый способ, когда вы подключаетесь и ставите заглушку и все бросаете, окунаетесь в книгу, ожидая, пока она снимет воспаление подобно току самой что ни на есть правильной частоты, однажды ушедший, ушел навсегда. Разве что иногда, при счастливом стечении обстоятельств, можно вернуться, и тогда вы поймете, где находились. Для идущего на поправку, для здорового, но еще слабого, старый способ может сгодиться; или же зимой, в деревне, ночью, в ненастье, далеко от клик и шумных компаний. Но его Отец никогда не забывал старый способ. Он недвижно сидел в кресле, под поющей лампой, поглощенный и отсутствующий. Трубки гасли, одна за другой. Долгое время он не слышал ничего из того, что говорилось в комнате, не важно, были ли слова обращены к нему или нет. Если б назавтра вы спросили его мнение о книге, он не смог бы вам ответить.

Шас, в его сердце черный серафим, выключил свет в своей большой комнате и маленьким тяжелым молоточком, что был в его распоряжении, расколотил все граммофонные пластинки. «Je les ai concasses, — говорил он в письме, — tous jusqu'a Tavant-dernier». Трамваи, направлявшиеся в Блэкрок, в Дун Лаоэр, в Далки, один, идущий в Доннибрук, и маленький однопалубник, спешащий к Сэндимаунт-тауэр, прокричали ему что-то в одобрение с мостовой Нассау-стрит и умчались прочь.

Альба, объятая болью, сидела на кухне, nес cincta nес nuda, в царственном пеньюаре из золотой парчи, потягивая «Эннесси». Трамваи кричали ей что-то, проезжая взад и вперед по улице, радио напевало «Авалона», старую грустную песенку, она продолжала сидеть, отверженная дочь королей, неустрашимая дочь, на затонувшей кухне, посылая огромные клубы дыма в загубленную гортань, она с горечью думала о былых днях, она допила свой «Эннесси», она гневно велела принести еще. «Что же я, сокол во время линьки? — крикнула она — Что же мне, всю жизнь сидеть взаперти? Всю жизнь?»

А Белаква, в горячей постели, час молитвы закончился, благословенный остров пропал из виду, улицы заполнены тьмой, произносил ее имя — раз, два, заклинание, абракадабра, абракадабра, и чувствовал, как кончик языка проходит между резцами. Дактиль-трохей, дактиль-трохей, говорил он влажно, закусывая, на раз и четыре, клейкую губу.

Там ярился ветер, и благоразумно поступал тот, кто вовсе не шевелился, не выходил из дому.

Мужчина, точнее сказать, Немо стоял на мосту, перегнувшись через западный парапет. Склонившись высоко над черной водой, он испустил пенящийся плевок, тот упал как раз на шелыгу свода, потом его рассеял Злой Западный Ветер. Он дошел до конца моста, безучастно сошел вниз, на набережную, где остановка автобусов, он угрюмо зашагал прочь, его горестная голова, сгусток гнева, высоко задранная, задыхающаяся в канге ветра, лаяла как пес, восстающий против наказания.

Быстрый переход