Изменить размер шрифта - +

Через Каменку переправились мы вброд, причем лошади усиленно фыркали, прядали ушами и обнаруживали все признаки душевного волнения. Черная точка отделилась от берега и поплыла вверх по реке. Мне было лень слезать с седла, и Павел Степанович бросился в мокрую траву. Остановка. Утренняя дрожь охватывает все члены. Даже бурка не спасает от горной свежести. Громкий выстрел раскатился по реке эхом, точно и лес и река вскрикнули от испуга. Из травы показалась голова Павла Степаныча и опять скрылась: утка, видимо, только ранена. Минута томительного ожидания, и новый выстрел. Левонтич бежит по берегу и машет руками. Раненая утка волочит крыло по воде и быстро скрывается в осоке.

— Теперь шабаш, — замечает Ефим, удерживая насторожившихся лошадей на поводьях. — Подранок уйдет… Без собаки ничего не поделаешь: хоть наступи на нее.

Он говорил об утке-подранке без всякого сожаления, как охотник, и мне кажется, что сегодня ночью я видел другого Ефима. Теперь его захватила грубая зоологическая правда, и даже это удивительное лицо потеряло свой внутренний свет…

Утка-подранок так и скрылась, а мы поехали дальше. Тропинка начала забирать в гору и быстро скрылась в настоящем дремучем ельнике, где в самые большие летние жары сохраняется обильная влага, а наша тропинка, видимо, никогда не просыхала. Лошади начали вязнуть в грязи, и приходилось лавировать между деревьями. Камни, валежник, грязь по колено, — а деревья точно все теснее и теснее сдвигаются, загораживая дорогу. Едешь, и вдруг точно живая рука протягивается и срывает шапку с головы. Следовавший за мной Левонтич каждый раз поднимал ее с земли, свешиваясь с седла, как настоящий джигит. В одном месте, когда мой серый с отчаянным усилием рванулся из трясины, та же деревянная рука схватилась за мое ружье и потащила с седла, — я удержался в седле, но новенький кожаный погон лопнул.

Чем дальше, тем путь делался труднее. Все ехали молча, предоставив все уменью привычных лошадей, а этому горному болоту не было конца-краю. Поезд растянулся; маленькая фигура Ефима мелькала далеко впереди.

— А чтоб ему пусто было, этому болоту! — ругался Павел Степаныч, хватаясь руками за лошадиную гриву. — И откуда здесь болоту взяться.

— В раменье завсегда так, — объяснял Левонтич. — Болота нет, а солнышко не хватает…

— Скоро выберемся из лесу?

— Версты с три еще будет…

— Три версты?! А чтоб ему пусто было… Пьяному черту здесь только ездить.

И достались нам эти три версты… Измотавшиеся лошади дымились от пота. А вож Ефим все едет вперед, плавно раскачиваясь в своем высоком пастушьем седле. Если бы не проклятая грязь, можно было бы полюбоваться дремучим лесом. Ели так и несутся в небо своими стрелками-вершинами… Какая строгая северная красота в этом дереве! Что-то такое родное и близкое во всем пейзаже, что трудно поддается определению. Желтый мох расцвечен колеблющимися золотыми пятнами; кой-где топорщится бледно-зеленая травка; а вот и безыменные желтые цветики — они напоминают здесь заблудившихся в лесу детей… Хорошо в этом дремучем лесу, если бы не проклятая дорога.

— Кто по ней ездит? — спрашиваю я Левоитича.

— Да кому ездить… Лесообъездчики ездят, ну, еще так кто, а больше никого. Вот к петрову дню по ней на могилу отца Павла народ идет…

— И много?

— Близко тысячи будет… Со всех сторон народ бредет.

Впереди что-то засветлело, и лес точно расступился. Это речка, и опять она, Дикая Каменка. Ефим остановился на самом берегу и поджидает нас.

— Пал Степаныч, надо здесь уху добывать, — кричит он, поднимаясь в седле.

— Чем? — спрашивает Павел Степаныч.

— А уж чем бог пошлет.

Быстрый переход