— Не считал, родимый… Прежде-то считал, а тут и забыл. Порядочно-таки пожил на белом свете… Да…
Старец на мгновение задумался, потом обвел всех нас своим детским взглядом и точно подумал вслух:
— А ведь точно и не живал на свете… Точно вот все собирался куда-то, а тут и помирать пора.
— Сорок лет отец Варсонофий спасается, — проговорил Лебедкин. — За наши грехи богу отмаливает…
— Давно в лесу живу, родные… Два раза в острог садили, — думал вслух скитский старец. — Как же, сподобил господь принять утеснение. В первый-то раз полтора года высидел за беспаспортность, а второй четыре месяца… Сподобил господь… Один я тогда в лесу жил… А теперь вот ослаб… Плоть изнемогла…
— Не страшно одному-то в лесу жить, дедушка?
— На людях, милый, страшнее, да вот живете…
— А не блазнило тебе, когда один в лесу спасался?
— Одинова был такой случай: зимой, ночью, стою этак на молитве, а он как расскочится да ка-ак ударит прямо в стену…
— Кто он-то?
— Известно кто… Не любит он божьего дела, потому как ему сейчас тошно… Ну, как он ударит в стену мне, а я и слова не могу выговорить: стою и трясусь. Потом уж кое-как отошел и сотворил молитву: «Во имя отца и сына и святого духа…»
— Может быть, это так, дедушка… Мало ли в лесу притчится иной раз.
Старец посмотрел на нас с сожалением и проговорил тоном, не допускавшим возражения:
— А следы где? Я как отошел, сейчас засветил фонарик и пошел осматривать снег кругом избушки! ни-ни… Известно, чья работа, когда и следу не оставил. Ежели бы худой человек или зверь подошел, так следы бы наследил, а тут чисто…
— У него все чисто выйдет, у нечистого, — сокрушенно подтвердил Лебедкин и даже покрутил своей похмельной головой.
Наше обшество составляло оригинальную группу, так и просившуюся на полотно. Центр картины занимал старец Варсонофий; у него в изголовьях задумчиво сидел на обрубке дерева Павел Степаныч, контрастировавший своей могучей фигурой и цветущим здоровьем; в ногах молча стояли старик Акинфий и охотник Левонтич, а Лебедкин постоянно менял место. Под навесом бродили мягкие тени, делавшие светлевшую даль еще светлее. Прибавьте урывками доносившееся крюковое пение, и картина получится полная.
— Ты откуда родом будешь, дедушка? — допрашивал Павел Степаныч.
— А из Невьянского заводу, родимый… Тридцать лет в миру жил, грешил. У нас семья сапожники, ну и я тоже по этой части руководствовал…
— Жена была?
— Мирской человек… Была и жена. Померла давно…
— Зачем же ты в лес ушел: спасался бы дома. Не все ли равно, где молиться.
— Дома-то, родимый, и мысли домашние… Суеты больше, и ему это удобнее, когда домашними-то мыслями начнет ловить человека, как рыбу неводом. И то надо, и другое, и десятое… Уж он знает!..
— Мы вот к вам Акинфия привезли, — шутливо прибавил Павел Степаныч. — Будет ему грешить-то, пора и честь знать…
— Это ты правильно, Павел Степаныч, — угнетенно соглашался Акинфий, скромно опуская глаза. — Давно пора, только вот слаб я… недостоин… Не всякому это дано, чтобы в пустыне ухраниться от мира.
— Трудно… — вздохнул старец Варсонофий и любовно посмотрел на Акинфия. — Не всякому дано… В допрежние времена больше крепости в людях было и пустынножителей было больше, а нынче умаление во всем. Сиротеют боголюбивые народы… Господи, прости и помилуй!
— Мало скитов осталось, дедушка?
— Умаление благодати… Старые-то скиты позорены, а новых не слыхать. |