И политика, тут была ни при чем. Хотя, конечно, годы были смутные, в стране лилась кровь, прямо на улицах убивали писателей, — как Ахмеда Самима и Шариятчи Зеки, например, — но, несмотря на это, многие поэты умудрялись сочинять прекрасные стихи о грустной осени, о вечерних сумерках, и вокруг них бушевала буря восторгов. А вот его окружала гробовая тишина — заговор молчания, как принято говорить у европейцев.
Самые близкие товарищи (то есть представители «новой литературы»), которых он всегда и всюду превозносил, защищал от подрастающего поколения устно и письменно, даже те, которых он величал «мои учителя», платили ему за все самой черной неблагодарностью. Когда Селим Шевкет устраивал дорогостоящие приемы, приглашал этих людей к себе и после угощения читал им, дрожа и запинаясь от волнения, свои лучшие стихи, неблагодарные гости, словно сговорившись, слушали его молча, ни единым словом не обмолвившись о стихах, и бедняга с мрачным видом совал листочки в карман, приговаривая: «Ну, остальное в том же роде…»
И несмотря ни на что, поэт не терял надежды: пусть не теперь, не скоро, пусть даже после смерти, но придет в конце концов его день. И отступит море, и засверкают камешки, которые когда-то исчезли в пучине… Впрочем, для поэта, у которого нет другой заботы-работы, как только собирать в начале каждого месяца арендную плату за постоялый двор да за несколько лавок, доставшихся ему в наследство от отца, не все ли равно, когда наступит этот самый день — раньше или позже?..
В свое время Селим Шевкет считал, что во всем виноват аруз. Времена менялись, и аруз хирел, вопреки всей своей бесподобной, божественной гармонии. Такова была печальная действительность, и не считаться с ней было нельзя. Да, прекрасная статуя, воздвигнутая в честь его величества аруза, треснула, она разрушается па глазах — об этом еще писал Фикрет, — и любая попытка установить союз между арузом и «новой литературой» была обречена на провал. А кто не хочет упасть, тот должен шагать в ногу с веком.
Наверное, именно этой мудростью руководствовался поэт, когда, испытывая к самому себе отвращение, переводил с аруза на хедже свои неизданные миниатюры. Результат оказался самый плачевный: Селим Шевкет, подобно музыканту, который, бросив рояль, садится за барабан и не может к нему приспособиться, — пал даже в собственных глазах…
Но последние несколько месяцев поэта одолевали новые мысли: искусство для искусства — вот где спасение! А впрочем… искусство ради самого искусства, — не напоминает ли это сапожника, который шьёт сапоги только но своей мерке?.. Если поэт хочет, чтобы народ знал его, он должен писать стихи о современности. Да, только народ есть народ, — поди догадайся, чего он хочет?! Вот ведь, к примеру, как одному повезло: и поэт-то был самый что ни на есть захудалый, а написал стихи про знаменитый пожар в Аксарае и в один миг прославился. Когда в зрительном зале морского офицерского собрания Элиза Бинемеджиян, закутавшись в черный прозрачный плащ, повторяла припев:
О, горе, великое горе!
Окутал нас черный мрак,
Страшна погорельцев доля,
Будь проклят, огненный враг!.. —
то Шефик-бей, богатый маслозаводчик, рыдал и бил себя кулаком в грудь, а вместе с ним рыдал весь театр — от солидных, пожилых господ в креслах первых рядов до расторопных торговцев фисташками и вездесущих разносчиков лимонада. В каком еще театре мира какое великое произведение искусства вызывало столько слез?! Даже Фикрет, который говорил о себе: «Я сам — пространство, я сам — полет в своих небесах», — даже он своей славой больше всего обязан именно стихам о зем- летрясении в Балыкесире. И, возможно, завтра, за неимением лучшего, газеты вспомнят старое фикретовское стихотворение «Помогите пострадавшим!» и снова напечатают его. |