Однако он без толку, без единой поклевки просидел часа полтора. С удивлением поглядывал на старика. Тот, как завалился на спину, дернув сгоряча леску, так, видно, и уснул, больше не закидывал. "На сырой земле дрыхнет, — думал Федор, — и нипочем ему. Во, закалка у деревенских!"
Дед, проснувшись, смотал свою деревяшку, подковылял к Федору.
— Не-е, седни удачи не будет. Погода не та. Того гляди, буран нагрянет. Пойдем, Федор Петрович, ко мне в гости. Отменной тебя наливкой угощу.
Федор собрался, пошел. Дед Михалыч жил не в самой деревне, а в покосившейся хибарке у железнодорожного переезда — километра два вверх по течению и еще полем столько же. За службу по охране переезда он получал сорок рублей надбавки к пенсии. Странный это был переезд и диковинная служба. Железная дорога проходила далеко в стороне, а сюда дотягивалась узкоколейная тупиковая ветка, поржавевшая и местами засыпанная землей до полного исчезновения. Сразу было понятно, что никакой транспорт сюда не заглядывал тысячу лет.
— Что же вы тут охраняете, дедушка? — изумился Федор.
— Молодой ты еще, без понятия. Здесь наиважнейший стратегический узел в округе, на случай вражеского вторжения.
— Какого вторжения?
— Я подписку давал, — ухмыльнулся дед. — Не обо всем имею право вслух говорить. Если клятву нарушу, мне одно наказание — расстрел.
Внутри хибарки — чисто, прибрано, в горнице широкая деревянная кровать, комод, старенький телевизор "Рекорд". Пахнет густо травами.
Старик выставил на стол бидон с бражкой и миску квашеной капусты. Выпив пару чашек крепчайшего, цвета зубного порошка, напитка, он пустился в воспоминания.
— А как же ты думал, Федор Петрович, на той войне нам легко было? Э-э, братец! Это в кинах фриц воевать не умеет и дурак. На самом деле, он первейший воин был по всей Европе. Когда мы его вязали, он мне два зуба сапогом выбил. Ну его в спешке, конечно, тоже малость помяли. Хотели совсем кончить, да лейтенант не дал. Мне и еще одному, Коляне Смурному, велел фрица в штаб вести, чтобы он там, значит, секретные сведения представил. А как вести, если он лежит и дохляком прикидывается. Ну, кое-как поволокли. По пути-то он очухался и начал, значит, вырываться. Да так это активно. Хотя и связанный. Штуку придумал: мы его под локотки тянем, а он ножки подогнет и кулем на землю валится. И что-то по-немецки лопочет, видно, нам чертей сулит. Мы с Коляной мужики оба здоровенные были, а запарились с ним. Тогда я говорю: "Ты мне, собака, два зуба выбил, если ты будешь кочевряжиться, то я тебя мигом угомоню!" И чтобы понятнее была русская речь, автоматом ему в брюхо пихаю. Что бы ты подумал, Федор Петрович? Сел и хохочет. Такой радостный сделался. Головкой кивает: "Давай, мол, пуляй!"
Нету, значит, в нем страха, одна гордость. Мой товарищ распсиховался, шумит: "Чего мы, Михалыч, будем надрываться, пришить гада, и дело с концом. А командиру скажем, убежать хотел. Так-то мы до утра не дотянем, больно свирепый". Я не согласился. "Нет, — говорю, — это не дело!" Я другой выход придумал. Тюкнул его по башке прикладом, не до смерти, а чтобы от сопротивления отвлечь. Так в беспамятстве на горбе и доперли. В штабе доложили, что, видать, попался очень знающий ганс, раз так чересчур гоношится. Ну что ж, присели возле штаба покурить, десятка минут не прошло, в землянке выстрел, крики… и вынимают нашего ганса с пробитой черепушкой. Как получилось? А вот слушай. Он, значит, потребовал, чтобы ему руки развязали, иначе, дескать, говорить не станет. Ему доверились, развязали. Дак он, ганс-то, исхитрился, вырвал у кого-то пистоль и всадил себе пулю в рот. Такой оказался расторопный и гордый. Не-е, фриц вояка ядреный. И ведь ты пойми, они на нас шли, как на скотный двор, как на бойню. |