Изменить размер шрифта - +

— Чего тебе скажу, Володьк, — заговорщицки зашептал он, — мне кореша опять два пузыря притащили и баночку с грибками. Рыжики — домашние, меленькие.

— Водка?

— Одна — водка, одна — красная. Как ты сам-то, выпьем попозже?

— А нам можно?

Петр недовольно хмыкнул и махнул рукой.

— У Кислярского спроси. Он все учебники преодолел. Не помрем от стакана-то. А время пройдет.

— Заманчиво! — сказал я.

Может, правда выпить. Теперь беречься нечего — все равно резать. А болей и так много. Время действительно пройдет.

— Ну так как, Володь?

— Ладно! После ужина тогда.

На ночь в отделении оставались две сестры и нянечка. Где-то наверху дежурил врач. Не страшно. Здесь за нарушение режима отправляли домой. Дома хорошо, — ванная теплая, уютная постель, торшер, отец и брат.

Стыдно признаваться даже самому себе, но я никогда не мог понять всяких романтических бродяжеств. «Мы уехали в знойные степи» и прочее. Летом мне хочется, разумеется, пожить на свежем воздухе около соснового, допустим, бора, походить за грибами — люблю, посидеть с удочкой рыбку половить. Но все-таки ночевать я предпочитаю не под еловым кустом, а в постели, приняв предварительно ванну. С некоторым недоумением гляжу я на вокзальные толпы людей с рюкзаками. Почему они стоят в кружке и одинаково поют? Почему они делятся поровну — мужчины и женщины? Зачем шум? Великие бродяги склонялись к одиночеству, их манило некое духовное слияние с природой. Это еще отдаленно я понимаю. По Фенимору Куперу. «Чей-то взгляд ревнивый и влюбленный на себе усталом вспоминать». Это тоже понятно. Человек устал от суеты и непривычной цивилизации и ушел на полянку отдохнуть. Ближе к предкам.

Помню, давним летом мы с другом Моховым в виде эксперимента махнули в первую попавшуюся наиглухую деревню где-то под Уралом. И прожили там две недели.

По утрам мы ходили в лес с ружьем и однажды убили не то ворону, не то воробья. А больше палили по спичечным коробкам. С тем и вернулись довольные в Москву.

Иное дело — память. В памяти моей часто встает нестерпимое видение поля и реки, знойного полдня, и необыкновенная прежняя первобытная глухая тоска сжимает грудь. Ну ее к дьяволу. Не надо спекулировать на памяти, не надо стремиться к возвращению в сны. Удовольствие сомнительное. Мы расстались с плугом, город — наша колыбель. И лучше поставить на этом точку. Успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе…

В палате все спали. Кислярский бормотал во сне. Дмитрий Савельевич тяжело всхрапывал. Неужели у него рак? Тогда, значит, он умирает. С компотом в руках. Возле его опущенной к полу руки валялись очки с золотой дужкой. Когда-то он бил басмачей, а сегодня боится уколов. История умирает на наших глазах. Последние из могикан. Легкой смерти тебе, товарищ.

Пятая койка пустовала.

 

4

 

Мы пристроились в столовой в углу. Свет не горел, мы еле видели наши руки, зато никто сюда не совался. Петр вскрыл банку с грибами и разлил водку. Он пил причмокивая, одной рукой поглаживая больной бок. Выпил и яростно захрустел рыжиками.

— Прошла? — спросил я.

— Никуда не делась! Пей, Володь!

Водку я пил последний раз два года назад на свадьбе у Мохова.

— Пей, чего ты! — повторил Петр.

Я выпил.

— Теплая, сволочь, — сказал Петр. — Надо было ее в холодильнике подержать!

— С грибком терпимо, — сказал я.

Поели грибков.

— Зря ты так на Кислярского, — заметил я. — Он, конечно, трепач и зануда, но веселый старик.

Быстрый переход