Зина слышала, как на кухне мать шептала сдавленным голосом соседке по квартире, что мужа посылают вовсе не для практической или исследовательской работы, не ради обучения военных техническим премудростям обращения с этим оружием, «ну, вы понимаете, каким», а лишь из страха, что опытные физики станут там менее, а может статься, и совершенно недосягаемыми для вездесущих американских шпионов, и не смогут «обменять свои талантливые мозги на жвачки для малолетних детей. Мой же — не какая-нибудь шишка, ни квартиры своей, ни машины, вот и боятся, как бы чего не вышло». С тех пор Зинке иногда снились американские шпионы. Они не носили военной формы и даже не говорили по-английски, они походили на обычных пузатых дяденек из министерств: фетровые шляпы, серые костюмы, «Волга» с оленем. Разведчиков в них выдавало только одно: все, как один, вылезали с задних сидений своих колесниц, держа перед собой ярко-рыжую авоську, из отверстий которой, не переставая, сыпались на мостовую кубики и пластинки в разноцветных фантиках. Зина просыпалась и думала о том, что один из этих таинственных и ужасных американцев мог бы, возможно, просто так подарить папе несколько штук вожделенной резинки, которую она тайком стащила у старшего брата — участника международного фестиваля молодежи и студентов — восемь лет назад. Следующее десятилетие волшебная тянучка встречалась ей только во сне, а наяву мелькала лишь в вошедшем в моду и так сладко щелкающем на зубах выражении: «Мир, дружба, жвачка».
Нет, с отцом они тогда не поехали. Мучительные слезы нелегкого выбора проливались не одну ночь. На одной чаше весов свернулась заманчивым клубочком почти прежняя жизнь втроем (брат к тому времени уже обзавелся семьей), а на другой призывно поблескивало Зинкино будущее.
— Поедем, — говорила мать, просительно заглядывая в усталые глаза отца, — может, это ненадолго? Вернемся, доучится.
— Галя, ты сама не веришь в то, что говоришь. Скрипка — это тебе не литература и даже не физика. Без практики одеревенеют руки, она же не Ойстрах.
— Оставим? Тринадцать, уже не маленькая. В конце концов, может же она пожить и с Валерой.
— У сына того и гляди свое прибавление появится, а условия там не лучше наших: 12 метров и очередь в санузел из двадцати человек.
— Ах, если бы были живы родители…
— Это риторика, Галя. Чему быть, того не миновать. Вам надо остаться.
— Но, возможно, она никогда не станет скрипачкой. Ты ведь знаешь, Зина играет хорошо, но не гениально.
— Эйнштейн был физиком, но на скрипке играл.
И они остались. Решение принято. Слезы осушены. Груз сомнения не тяготит ни плечи, ни душу.
С тех пор Зинка полюбила плакать. Она твердо уверовала в то, что на смену громкому горю обязательно приходит успокоение, безысходность неизменно обретает решение, а черные краски бытия приобретают если не белые, то хотя бы серые вкрапления. Проливала Зинаида слезы сентиментальные: от дуновения весны, от сонат Вивальди, от любовной лирики и от грассированного «р» Эдит Пиаф; сочувственные: по отношению к бездомным животным, одиноким старикам, одноклассникам, получившим плохую оценку, регулировщикам, стоящим на посту в холод и дождь; жалостливые: из-за невыученных уроков, не купленной игрушки или вещи, не сыгранной правильно партии на концерте: и, наконец, злые, когда жалостливые оставались незамеченными или непонятыми.
Самыми обильными злыми слезами рыдала Зина перед поступлением в Гнесинку. За семь лет учебы в знаменитой музыкальной школе при училище она успела не просто устать от постоянных занятий, репетиций, выступлений, от прогрессирующего миозита в почти профессионально затекшей шее, от бесконечной зубрежки сонат, прелюдий и вариаций, что наконец решилась признаться себе: испытывая любовь к музыке и преклоняясь перед великими композиторами и исполнителями, она должна выйти из этого мира и превратиться в стороннего наблюдателя или даже в искушенного зрителя, да в кого угодно, лишь бы подальше и побыстрее, пока она еще окончательно не возненавидела инструмент. |