Державиным я в 1916 г. его окрестила первая:
И тот же Брюсов, купеческий сын, москвич, ни Москвы, ни России ни краем не отразивший. Национальность не ничто, но не всё.)
Через четыре четверостишия явление Брюсова, на этот раз он — ко мне: «Г<оспо>жа Цветаева, товарищ Адалис просит вас зайти…» — тоже тихо и внятно, тоже глаза в глаза. Вхожу: Адалис перед зеркалом пудрит нос. «Это ужасный человек, ничему не верит». — Я: «Особенно, если каждый день „начинается“». Адалис, капризно: «Почему я знаю? Ведь может же, ведь начнется же когда-нибудь!.. Я его посылаю за извозчиком — не идет: „Мое место на эстраде“. А мое — над». — «Давайте, схожу?» — «Цветаева, миленькая, но у меня ни копейки на извозчика, и мне, действительно, скверно». — «Взять у Брюсова?» Она испуганно: «Нет, нет, сохрани Бог!»
Вытрясаем, обе, содержание наших кошельков, — безнадежно, не хватит и на четверть извозчика.
Вдруг — порыв ветра, надушенного, многоречивого и тревожного. Это собольехвостая влетает, в сопровождении молодого человека в куртке и шапке с ушами. Жемчуга на струнной шее гремят, соболиные хвосты летят, летят н оленьи уши: «Je vous assure, je vous assure, je vous jure…». Чистейшая французская речь с ее несравненным — в горле или в нёбе? нет, в веках и в крови гнездящимся — жемчужным, всю славянскую душу переворачивающим — эр. «Mais се que je voudrais bien savoir, Madame, это уши задыхаются, — si c’est vous ou votre man qui m’avez vendu?» Как слепые, как одержимые, не слышат, не видят. Молодой человек в последней степени неистовства, женщина сдерживается, только пристук лака о бетон. (Была бы змея, стучал бы самый хвостик.) «Это М, — уже забыв об извозчике, нашептывает мне в ухо Адалис, — она — баронесса, недавно вышла замуж за барона, а молодой человек…»
Молодой человек и женщина уже говорят одновременно, не слушая, не отвечая, не прерывая, — сплошные рулады р, каждый одно, каждый cвое: — «Je vous assure, je vous assure, je vous jure…» — «Je le sauna, Madame!» Частят слова: «Tchéka, fusillé, perquisition». Жемчуга в крайней опасности: вот-вот оборвет, посыплются, раскатятся теми же россыпями горловых рулад: «Je vous assure, je vous assure, je…»
Глаза у героини светлые, невидящие, превышающие собеседника и жизнь. На лунатическом лице только рот один живет, не смыкающийся, неустанно выбрасывающий рулады, каскады, мириады р. От этих р у меня уже глаза смыкаются, сонная одурь, как от тысячи грохочущих ручьев. Сцена из романа? Да. Из бульварного? Да. Равна бульвару по кровавости только застава. Но положение изменилось, теперь уже женщина наступает, настигает, швыряет в лицо оскорбление за оскорблением, а мужчина весь сжался, как собственные уши под меховыми, сползся, ссохся — совсем на нет — нет! Загнала собольехвостая — оленьеушего!
___________
— А черт бы ее взял — женскую поэзыю! Никакого сбора! Одни курсанты да экскурсанты. Говорыл я В<алерию> Я<ковлеви>чу, а он: «женская лырыка, женская лырыка…» Вот тебе и лырыка, — помещение да освещение!
Это физический импресарио вошел, устроитель вечера, восточный, на «идзе». (Ему, кстати, принадлежит всю Москву облетевшая тогда оценка ныне покойного писателя Гершензона, после одного, убыточного для него, идзе, выступления последнего: «Как мог я думать, что Союз Писателей выпустит такого дурака?!»)
Я:
— При Людовике XIV поэт Жильбер от лирики с ума сошел и ключ от рукописей проглотил, в XVIII в. |