Ни матушка, ни папенька, ни Ортанс не считали нужным протянуть мне руку, пожалеть и сказать, чтобы я выбросила из головы свою детскую влюбленность.
Я покорилась, лишь бы себя не выдать, но вскоре мое положение стало невыносимым. Что с Леоном? Почему он не нашел способа уведомить меня о предпринимаемых им шагах? Почему я сама не поставила его в известность о том, что со мной происходит? На смену унынию пришло горестное возбуждение. Служанка, передавшая мне как-то записку Леона, теперь избегала меня, явно опасаясь ответственности за свое сочувствие. Как-то я узнала, что за одну только фразу обо мне ей пригрозили увольнением. «Бедная девочка, — сказала она, — умрет у них на руках, а они и не заметят».
Добрая женщина была права: я бы умерла, если бы мне дали умереть; но меня решили убить, и я стала защищаться; я противлюсь до сих пор; сколько же это еще будет длиться?
Меж тем время шло, от Леона не было никаких известий. О, мучительные дни и ночи с внезапными страхами и глубоким неотвязным ужасом! Если вдруг брошенное кем-нибудь невзначай слово случайно намекало на мое положение, я чуть не падала в обморок; затем, оставшись одна, воображала тот момент, когда мне придется во всем признаться или же правда сама выйдет наружу; в бессонной ночи передо мной вставала устрашающая картина: я на коленях в окружении проклинающего меня семейства. Но странным образом ни в моем воображении, ни во сне, ни в самом кошмарном бреду ни разу я не видела Феликса; только какой-то безобразный призрак парил у меня над головой, отвратительно хохоча. Оттого ли это происходило, что в глубине души я понимала — угрожать этому человеку, проклинать его — бесполезно, или оттого, что всей моей фантазии не хватало, чтобы придумать мольбу, которая тронула бы его жестокое сердце?
Я так страдала, что порой мне казалось: мужество вот-вот покинет меня. Я еще не знала тогда жалкую способность человеческой души переносить любые мучения, так что она терпит любые удары, прежде чем угаснуть или потерять чувствительность.
Очень скоро я начала понимать, что это такое. Мне пришлось испытать боль от жгучих ран, разъедавших душу, и леденящие объятия, которые сжимали грудь, останавливая сердце. Не знаю, согласилась бы я сегодня выйти из своего склепа, чтобы заново пройти все эти муки. Первая из них, и единственная, в которой присутствовала какая-то надежда, настигла меня в тот час, когда душа моя настолько устала, что даже малая толика радости означала для нее только новые терзания. Все равно как в тот час, когда сон сковывает веки столь неодолимой тяжестью, что не хочется открывать глаза, даже чтобы взглянуть на собственное дитя.
Вся семья собралась тогда в гостиной; мы представляли собой грустное зрелище, нас раздражали даже счастливые детские улыбки — настолько мой вид обескураживал всех своей мрачной безысходностью. Слуга приоткрыл с опаской дверь и тихонько доложил:
— Экипаж одного господина только что остановился у ворот; он идет сюда.
— Он назвался? — спросил брат.
— Да, сударь.
— Ну? Так кто же он?
Слуга запнулся, но потом медленно произнес, глядя на меня:
— Господин Ланнуа.
— Леон! — вскочила я.
— Нет, это его отец, — уточнил слуга, отступая.
На мой радостный возглас все обернулись ко мне.
— Вы сами не замечаете, как с ума сходите, — раздраженно-презрительно обронил отец. — Господин Ланнуа — ну и что? Нужно кричать перед прислугой? Скройтесь в свою комнату… Уходите! Пора поставить точку в этом деле.
По выражению папенькиного лица я видела, что он с большим трудом сдерживает гнев. Я вышла, опустив голову, и прошептала:
— Ах, это вы не замечаете, что я скоро потеряю рассудок. |