В Софье, видимо, происходила глубокая внутренняя борьба. Но она совладала с собою и, по-прежнему не удостаивая Меншикова взгляда довольно сдержанно отвечала:
— Тебя, боярин, я готова слушать, а этого… — она подбирала выражение и, не отыскав, только пренебрежительным жестом повела в сторону меньшого потешного, — этого я тотчас вышлю вон, ежели он при мне хоть рот раскроет!
— Я буду молчать, пожалуй… — произнес Меншиков слегка дрогнувшим голосом.
Царевна подняла руку, как бы с тем, чтобы зажать ему рот. Наступило минутное молчание. Софья остановила свои неумолимо строгие глаза на царском стольнике.
— Ну?
— Скорбно мне говорить-то… — переводя дух, начал Бутурлин. — Но я, прости, чиню лишь волю цареву…
— Так сказывай!
— Не изволь ехать далее, государыня!
Запальчивая царевна в порыве гнева готова была, кажется, огненным взором испепелить посланца.
— Не ты, старик, остановишь меня! — вскричала она.
Сановитый старик со скромным достоинством тронул рукой свои серебристые седины.
— Стар я, царевна, — точно: поседел на службе царской, но и опытом жизни тоже умудрен супротив многих иных. Брат твой, а наш великий царь Петр Алексеевич вошел ныне в возраст и, поверь мне, старику, слова поперечного себе он отнюдь не попустит. Неугодно, слышь, его царской милости видеть тебя у себя в лавре…
Какого усилия стоило надменной правительнице, чтобы не вспылить снова, можно было судить по тому, как окрасились сразу ее бледные щеки, как на висках ее налились жилы.
— Не ладны твои речи, боярин, не дело ты говоришь, — глухо пробормотала она, кусая свои тонкие губы. — Зачем ему бежать-то было? Кто его гнал? Не сам ли он, скажи, как ножом отрезал себя от родной семьи: от сестер и брата…
— Кто кого отрезал, не мне рабу, судить, — отвечал старик-стольник, — но ломоть отрезан, и к хлебу его не приставишь.
Тупо уставясь в пол, Софья крепко-накрепко стиснула руки и вдруг хрустнула пальцами.
— Владычица многомилостивая! — почти в отчаянии вырвалось у нее. — Разве я за него ответчица?
— Кому какая планида, государыня, — успокоительно заметил Бутурлин. — На роду тебе, знать, так уже написано было. От походов твоих противу хана Крымского, сама знаешь, не столько славы было матушке-России, сколько сраму и тягот великих, всю же вину в том, кого ни спроси, валят на тебя.
— Так подай же мне, старик, по чистой совести совет, что мне делать? — упавшим уже голосом промолвила царевна. — Что мне делать?
— Что тебе делать? Да вот тебе, государыня, нелицеприятный совет мой, прости ты меня: вернись-ка восвояси, в кремлевский терем свой, к сестрицам-царевнам и жди там с ними приказа царского.
— Чтобы я теперь ни с чем вернулася, чуть не из-под стен троицких!..
— Вернися, родимая, послушай ты старика; не упрямься, не злобься по-пустому, — продолжал увещевать Бутурлин. — Опомнись, доколе не натворишь пущих бед. Смиренье — ожерелье девичье.
— Девица я, правда твоя, боярин, но не теремная затворница, а великая царевна, сокол вольный!
— И сокол, государыня, выше солнца не летает, — сорвалось тут у безмолвствовавшего до сих пор Меншикова. — А вкруг солнца нашего царя Петра Алексеевича собралася целая стая юных соколов — нас, «потешных» его…
— Ну, вот, ну вот!.. — задыхаясь, бормотала царевна, как бы не заметив, что последние слова принадлежали уже не старику-стольнику, а меньшому потешному, которому она и рот раскрывать строго наказала. |