Знаки власти и покорности — небогатый выбор дарит людской душе преисподняя. Нельзя разгуливать по аду свободным: возьми или отдай. Иначе смерть тебе, окончательная, загробная смерть. Как только Маркиза и Тата получат то, для чего предназначены, Дамело сможет вытащить их отсюда, вытащить живыми и почти нетронутыми. Геенна Содома оставит следы в их памяти, отпечатается на внутренней стороне век, будет приходить в снах, пугая и унижая, но не убивая. А со временем и она станет обыденно-скучной, словно старость, которой, в отличие от геенны, не избежать.
Не зря он вел Сталкера за собой, терпеливо снося страх и ярость обеих ипостасей. Видимо, знал: пригодятся. Остается последний шаг: вручить каждую из страшных вещиц по назначению. Весь вопрос, кому что: псу ошейник, суккубу кнут — или наоборот? А может, они сами выберут?
— Да никогда, — смеется Диммило. — Где уж нам решать. Это вы сами, сами, господа и повелители. У нас ведь как заведено, у рабов? Засыпаешь с любимым человеком, просыпаешься с любимым хозяином. Вот и вся цена свободы нашей.
Сапа Инка знает цену той свободе, ох, знает.
Оттого и отступает на шаг, когда Тата протягивает руку и хриплым, точно сорванным голосом произносит:
— Дай! — впившись глазами в кнут.
Окружение замирает, заинтересованное. Тишина воцаряется, тяжкая, напряженная тишина. Похоже, адский пес перестал выкусывать из шерсти адских блох и перестали насиловать друг друга адские любовники — словом, геена Содома превратилась в зрительский зал, достала ведро с попкорном, посмеивается, ждет, чья возьмет.
Смешно предлагать плетку — собаке. Зачем она псу, дырку под хвостом заткнуть? Ан нет, говорит индеец всесильной логике, шутящей недобрые шутки с судьбой. Дать власть голодному демону-кровопийце — идея не лучше. Я должен все обдумать.
Куда там обдумать! Тата перемахивает через стол, будто ковбой через стойку салуна и с горловым звуком, который, бог весть почему, кажется Дамело восхитительным, швыряет индейца наземь, седлает его бедра, трется о грудь мужчины, елозит по животу, пытаясь дотянуться до вытянутой вверх руки:
— Да-а-ай, миленький, ну пожа-а-алуйста, да-а-ай…
Эти пряные, тягучие «а-а-а» лилим выдыхает Дамело прямо в подбородок, то соблазнительно округляя рот, то вздергивая верхнюю губу в страдальческой гримасе. Кромка зубов влажно поблескивает, язык облизывает углы рта, почти касаясь мужских губ. От поцелуя или укуса их отделяют сантиметры, секунды, пустяки вроде кнута и ошейника, рабства или всевластия. В голове мутится, молодой кечуа уже не понимает, к чему относится молящее, бесконечное «дай». И с трудом удерживается от фантазий, как выглядит набеленное, лживое лицо в момент оргазма, что будет, если подхватить тонкое, легкое тело под ягодицы, перевернуть Тату под себя, навалиться сверху, прижать своей рукой оба женских запястья, искусать манящий, стонущий рот, длинную, томно выгнутую шею… Только и нужно, что бросить дурацкий, на черта ему не сдавшийся хлыст — и все будет, лилим всем телом, всем существом своим обещает рай. Прямо здесь, посреди преисподней.
И как назло, от такого рая Дамело никогда не умел отказаться. Но кое-что он еще контролирует. Пусть индейцу предлагают дозу, которой он был лишен долго, так долго, пусть кечуа ломает при мысли о быстром, грязном сексе без вины и последствий, пусть кровь его кипит и член простреливает возбуждением — он успеет сделать кое-что еще.
Размахнувшись, Сапа Инка швыряет кнут по направлению к Церберу, орет:
— Апорт! — и, накрыв ртом губы лилима, глотает разочарованный вой демона.
* * *
Разумеется, ничего у них с Татой не сложилось. Дамело отродясь никого не насиловал. Не было для него никакого удовольствия в том, чтобы раскатывать беспомощное женское тело по лобному месту (наконец-то он понял, что за помост Димми украсил столом для безумного чаепития) под взглядами друзей, врагов и монстров. |