Мне здесь так надоело, так хотелось бы быть дома.
Она произнесла это слабым голосом и без всякой досады, хотя читателю, возможно, и показалось, что слова эти скрывали раздражение. Нет, она говорила даже печально, как бы предчувствуя, что исполнение этого желания принесет ей только горе.
– Дорогая моя, мы уедем, как только ты скажешь, как только ты почувствуешь, что достаточно сильна для этого. Я просил Джоба передать Маргарет, чтобы она все для тебя приготовила, потому что сначала ты поживешь у них. Она будет ухаживать за тобой. Домой тебе нельзя сейчас ехать. Вот Джоб и предложил, чтобы ты пожила у них.
– Нет, Джем, я должна ехать домой. Я постараюсь собраться с силами и поступлю так, как надо. Есть вещи,о которых мы не должны говорить, – сказала она, понизив голос, – но будь так добр, позволь мне поехать домой. Не будем больше обсуждать это, дорогой Джем. Я должна ехать домой, и должна ехать одна.
– Только не одна, Мэри!
– Нет, одна! Я не могу сказать тебе, почему я прошу об этом. А если ты догадываешься, то я знаю, ты поймешь, почему я прошу тебя никогда не заговаривать со мной об этом, пока я сама не начну такого разговора. Обещай мне, дорогой Джем, обещай!
Он обещал, так как она смотрела на него с такой мольбой, что он не мог ей отказать. А потом он пожалел о своем обещании, чувствуя, что поступил неправильно. Но потом подумал, что ей все-таки виднее, ибо (наверно, зная больше, чем он) она, возможно, строит планы, которые его вмешательство может нарушить.
Одно было несомненно: эта запретная тема омрачала их жизнь; случайно оброненный намек – и глаза опускаются, щеки бледнеют, слова замирают на устах, и каждый догадывается, о чем думает другой.
Наконец наступил день, когда Мэри могла пуститься в путь. Хоть она сама хотела уехать, мужество теперь покинуло ее. Как могла она сказать, что ей надоел этот тихий дом, где даже ворчание Бена Стэрджиса было своеобразным басовым аккомпанементом, не нарушавшим гармонии между ним и его женой, – так хорошо изучили они друг друга за долгие годы совместной жизни! Как могло у нее возникнуть желание покинуть эту мирную комнатку, где за ней так любовно ухаживали! Даже клетчатый полог кровати стал ей дорог при мысли, что она больше его не увидит. Но если так обстояло дело с неодушевленными предметами, если ей стало трудно расстаться с ними, какие же чувства испытывала она к добрым старикам, приютившим чужого им человека, заботливо ухаживавшим за ней, как за родной дочерью? Все капризные упреки, произнесенные в полубеспамятстве, в раздражении, порожденные слабостью, жгучим укором вставали в ее памяти, когда она, обливаясь слезами, лучше всяких слов говорившими об ее благодарности и любви, обнимала миссис Стэрджис.
Бен суетился подле них с пузатой бутылкой «Голденвассера» в одной руке и небольшим стаканчиком – в другой. Он по очереди подходил то к Мэри, то к Джему,то к своей жене, наливал стаканчик, предлагал выпить для поддержания духа, но, поскольку каждый отказывался, выпивал сам и подходил к следующему с тем же предложением, снова получал отказ и снова пил сам.
Осушив последний стаканчик, он снизошел до того, чтобы объяснить причину, почему он так делает.
– Терпеть не могу расточительства. То, что налито, должно быть выпито. Это мое правило. – И он убрал бутылку в шкаф.
Затем он твердым голосом объявил Джему и Мэри, что им пора отправляться, иначе они опоздают. До этой минуты миссис Стэрджис еще сдерживалась, но, едва дверь за ними захлопнулась, она громко зарыдала, несмотря на все увещевания мужа.
– Может быть, они опоздают на поезд! – с надеждой воскликнула она, услышав, что часы пробили два.
– Что? И вернутся сюда! Это ни к чему. Мы попрощались, поплакали, и нет никакого смысла повторять все сначала. Опять наливай им на дорожку из той бутылочки, а ведь и эти три рюмки порядком истощили ее содержимое. |