|
Через некоторое время он повернулся и грубо так говорит:
«Послушай, жена, будет мне сегодня завтрак или нет?»
Она с нежностью поцеловала ребенка и, многозначительно посмотрев на меня, молча передала мне девочку. Мне очень не хотелось двигаться, но я понял, что лучше нам уйти. Толкнул я посильнее локтем Дженнингса (потому как он уже успел заснуть) и говорю:
«Хозяюшка, сколько мы вам должны?»
А сам вытащил деньги и позвякиваю ими, чтоб она не догадалась, как их у нас мало. Посмотрела она на мужа, – тот молчит, но слушает во все уши. Увидела она, что он ничего не говорит, помолчала, подумала и проговорила нерешительно – должно быть, из страха перед ним:
«Шесть пенсов не много будет?»
Это было совсем не похоже на то, что мы заплатили в трактире, а ведь мы тут изрядно подкрепились до того, как хозяин спустился вниз. Поэтому я и спросил:
«А сколько же, хозяюшка, мы должны оставить вам за хлеб и молоко для девочки?» (Я хотел было добавить: «И за ваши заботы о ней», – но язык у меня не повернулся, потому как по всему видно было, что делать ей это было приятно.)
«Нет, нет, – проговорила она, а сама взглянула на спину мужа, – тот и вовсе навострил уши, – мы ничего не возьмем за еду ребенка, даже если б ваша девочка съела в два раза больше».
Тут муж посмотрел на нее, да так грозно! Она поняла, что означает этот взгляд, подошла к мужу и положила руку ему на плечо. Он чуть было не стряхнул ее руку, да только она совсем тихо сказала:
«В память о бедном маленьком Джонни, Ричард!»
Он не шевельнулся и не сказал ни слова, а она поглядела ему в лицо, а потом отвернулась – с таким тяжелым вздохом. Когда я подошел к ней расплатиться, она поцеловала заснувшую малышку. Чтобы муж потом ее не попрекал, я сунул под хлеб еще один шестипенсовик, и мы ушли. Оглянулся я и разглядел, что женщина исподтишка вытирает глаза краем передника, а сама уже готовит завтрак мужу. Больше я ее не видал. Но на небесах я ее узнаю.
Старик помолчал, вспоминая то далекое майское утро, когда он нес свою внучку вдоль нескончаемых изгородей, под цветущими платанами.
– Да больше и рассказывать-то нечего, милочка, – сказал он, когда Маргарет спросила, что было дальше. – Вечером мы добрались до Манчестера, и я узнал, что Дженнингс с радостью готов отдать мне малютку. Принес я ее домой, и с тех пор она всегда была моей отрадой.
Несколько минут все молчали – каждый думал о своем. Затем все вдруг сразу посмотрели на Мэри. Она сидела на своей скамеечке, положив голову отцу на колени, и спала крепко, как ребенок. Ее полуоткрытые губы, алые как ягоды остролиста, красиво выделялись на чистом, бледном лице, на котором в минуты душевного волнения, словно гвоздика, расцветал румянец. На нежных щеках лежала тень от черных ресниц, но еще большую тень отбрасывали на них пышные золотистые волосы, служившие сейчас девушке подушкой. Отец, с гордостью любуясь ею, расправил один из локонов, словно хотел показать окружающим длину и шелковистость ее волос. Это легкое прикосновение разбудило Мэри, и, как большинство людей в подобных обстоятельствах, она заявила, широко раскрыв глаза:
– А я вовсе не сплю. Я и не думала спать.
Даже отец ее не удержался от улыбки, а Джоб Лег и Маргарет громко рассмеялись.
– Не надо смущаться, – заметил Джоб, – что ж тут страшного, если ты заснула, устав слушать старика, которому вздумалось вспоминать прошлое. Ничего в этом нет удивительного. А вот сейчас постарайся не спать: я хочу прочесть твоему отцу одни стихи, которые написал ткач, вроде нас. Тот, кому удалось соткать такие стихи, большой молодец – это уж точно.
И, надев на нос очки, старик откинул назад голову, скрестил ноги, откашлялся и стал читать стихотворение Сэмюела Бэмфорда [50], которое он где-то достал. |