|
Громче всех оказался тип в галстуке, Люсьен. Раскаты его голоса разносились далеко, и он, казалось, забавлялся, разъясняя свои действия и раздавая указания, которые никто и не думал выполнять. Она пыталась говорить о них с Пьером, но соседями он заинтересовался не больше, чем деревом. Пока соседи не шумели в своей Гнилой лачуге, это все, что он мог о них сказать. Ну ладно, Пьер поглощен своими социальными делами. Ладно, он только и видит, что груды страшных досье о матерях‑одиночках, живуших под забором, о людях, выброшенных на улицу, двенадцатилетних сиротах, стариках, задыхающихся в своих мансардах, и все это он собирает для государственного секретаря. А такой тип, как Пьер, свою работу выполняет добросовестно. Хотя иногда София и ненавидела его манеру толковать о «его» нуждающихся, рассортированных по категориям и подкатегориям, как он рассортировал и ее поклонников. Интересно, в какую категорию Пьер занес бы ее саму, когда она в двенадцать лет продавала туристам в Дельфах вышитые платочки? Нуждающаяся такая‑то? Ну да ладно. Можно понять, что со всеми этими заботами ему наплевать и на дерево, и на четверых новых соседей. И все‑таки. Почему не поговорить о них хотя бы иногда? Всего минутку?
6
Марк даже не поднял головы, заслышав голос Лю‑сьена, который, взгромоздившись на свой четвертый этаж, подавал оттуда сигнал общей тревоги. В конечном счете Марк более или менее приспособился к историку Первой мировой: с одной стороны, тот переделал в лачуге кучу работы, а с другой – оказался способен к необычайно долгим периодам усидчивой тишины. Даже глубоким. Погрузившись в зияющие окопы Первой мировой, он уже ничего не слышал. Ему они были обязаны починкой проводки и труб: ничего не смысливший в этом Марк был ему признателен по гроб жизни. Ему они были обязаны превращением чердака в две просторные смежные комнаты, теплые и уютные, где крестный был счастлив. Они были обязаны ему третьей частью платы за жилье и потоками щедрости, каждую неделю изливавшимися на их лачугу каким‑нибудь новым изыском. А еще щедростью на слова и на словесные извержения. Ироническими военными тирадами, крайностями во всем, хлесткими суждениями. Он был способен по часу драть глотку из‑за сущего пустяка. Марк учился пропускать тирады Люсьена через свою жизнь как безобидных людоедов. Люсьен даже не был милитаристом. Он неотступно и решительно докапывался до сути Первой мировой и никак не мог ее постичь. Может быть, потому он и орал. Нет, наверняка по другой причине. В любом случае этим вечером, часов около шести, на него снова нашло. На этот раз Люсьен еще и спустился по лестнице и без стука вошел к Марку.
– Общая тревога! – крикнул он. – Все в убежище! Сюда идет соседка.
– Какая соседка?
– Соседка с Западного фронта. Соседка справа, если тебе так больше нравится. Богатая женщина в шейном платке. Больше ни слова. Когда она позвонит в дверь, никому не двигаться. Всем затаиться. Пойду скажу Матиасу.
Прежде чем Марк успел высказать свое мнение, Люсьен уже спустился на второй этаж.
– Матиас, – закричал Люсьен, открывая дверь. – Тревога! Всем зата…
Марк услышал, как Люсьен запнулся. Он улыбнулся и спустился вслед за ним.
– Черт, – говорил Люсьен. – Зачем тебе раздеваться догола, чтобы повесить книжную полку? Что тебе это дает, черт побери? Тебе что, никогда не бывает холодно?
– Я не голый, я в сандалиях, – важно возразил Матиас.
– Ты отлично знаешь, что сандалии ничего не меняют! А если тебе так нравится изображать человека незапамятных времен, лучше бы вбил себе в голову, что доисторический человек, что бы я о нем ни думал, уж точно не был ни придурком, ни таким примитивом, чтоб ходить голышом!
Матиас пожал плечами.
– Я знаю это лучше тебя, – сказал он. |