Временами ему даже чудилось, что, радуя заезжих туристов своими миниатюрами, платит он какой-то давний долг, искупает какую-то смутную, не совсем понятную вину – то ли перед людьми, то ли перед Богом, то ли перед самим собой.
Поэтому да еще потому, наверное, что цен Чернушкин не ломил, знал меру и имел совесть, работы его на набережной раскупались бойко – бывали дни, что возвращался он домой, распродав все до последнего наброска, с карманами, доверху набитыми смятыми, скомканными впопыхах купюрами и бренчащей мелочью. Заработанных в сезон денег хватало ему на всю зиму, так что Степан Степанович хоть и не шиковал особенно, но и не бедствовал – пустые бутылки не собирал, по мусорным бакам не шарил, стеклоочиститель не пил, питался нормально и одевался вполне прилично.
Внешность у него была располагающая – высокий, худой старик с сухим загорелым лицом и длинными, до плеч, седыми волосами. Красный нос только немного подкачал – предательская была деталь, очень уж красноречивая и откровенная, – но на фоне загорелой кожи он более или менее терялся, да и пил Степан Степанович теперь не так уж много – в пьяном виде много не нарисуешь. Ну, а не нарисовавши – не продашь, а не продашь – завтра не то что напиться, а и опохмелиться не на что будет...
Одно время Чернушкин, выходя с картинами на набережную, напяливал на свою седую гриву черный берет, а потом перестал – неловко сделалось, хоть все и говорили, что ему идет. Берет ему действительно шел, придавая испитому, иссушенному годами лицу некую благородную загадочность и артистичность, но Чернушкин ничего не мог с собой поделать – гляделся в зеркало и видел там самозванца. Да и жарко в нем было, в берете, потому что Сочи – не Мурманск...
Сигарета догорела чересчур быстро – чего ж еще от нее ждать, от высыпанной... Степан Степанович перехватил коротенький окурок кончиками коричневых от никотина ногтей, обведенных въевшейся масляной краской, и, обжигаясь, сделал последнюю затяжку. Думал он при этом о разных вещах – как приятных, так и не очень. О том, например, что денек сегодня выдался неудачный, практически пустой, и что чем дальше, тем больше будет вот таких пустых, не отмеченных даже небольшим заработком дней, потому что близится октябрь, а за ним – зима, мертвый сезон, время медвежьей спячки и экономного переваривания нагулянного за лето жирка. Еще Степан Степанович обдумывал, закурить ему еще одну сигарету или не стоит, – накуриться он не успел, а в пачке оставалось всего две штуки. И мальчишки-разносчика что-то не видать, а до киоска – о-го-го, метров триста будет, а то и все триста пятьдесят...
От последней мысли – не столько от нее самой, сколько от связанных с нею воспоминаний и ассоциаций – Степану Степановичу опять сделалось тревожно и неуютно на знакомом и обжитом, как собственная кухня, пятачке набережной. Дело было, конечно, не в расстоянии и не в сигаретах, а в необходимости оставить картины без присмотра. Раньше таких проблем не возникало – ни у него, ни у коллег-соседей. Понадобилось тебе отлучиться – попроси ближайшего соседа, он и за картинами присмотрит, и продаст, если покупатель подвернется, и деньги тебе после вернет все до копеечки, ничего под ноготь не зажав. Ну, конечно, нальешь ему после работы стаканчик, так ведь это не в качестве платы, а просто из уважения – сегодня ты его угостишь, завтра он тебя...
В общем-то, с виду здесь, на набережной, все оставалось по-прежнему, но Степан Степанович, здешний ветеран, с некоторых пор перестал чувствовать себя тут как дома. Он больше не мог попросить соседа присмотреть за картинами и отлучиться по своим делам, потому что сосед – любой из них, какого ни возьми, – в ответ лишь презрительно пожмет плечами и отвернется. Никто и пальцем не пошевелит, если работы Чернушкина станут, к примеру, красть; более того, под настроение кто-нибудь из коллег может в отсутствие Степана Степановича подстроить ему какую-нибудь пакость. |