Изменить размер шрифта - +
А она, размешивая сахар, внезапно глядит на него как ученица, с каким-то новым уважением, — если ей взбрело в голову над ним посмеяться, она за это дорого заплатит, — ну что ты, Марсело, мне действительно нравится, когда ты рассуждаешь с важным видом, как будто ты доктор или мой папочка, не сердись, вот всегда так — не могу удержаться и сболтну лишнее, не сердись, да я не сержусь, дурашка, нет, сердишься немножко, потому что я назвала тебя доктором и папочкой, но я же в другом смысле, просто ты такой хороший, когда говоришь про аспирин, видишь, ты про него не забыл, достал и принес сюда, а у меня совсем из головы вылетело, Шепп, ведь мне эта таблетка была нужна как корове седло, а все-таки ты немножко смешной, такой у тебя профессорский вид, не сердись, Марсело, как вкусно — кофе с коньяком, после этого хорошо спится, сам знаешь. Да, конечно, торчать на шоссе с семи утра, а потом трястись в трех машинах и грузовике тоже было неплохо, только под конец полил дождь, но зато потом были Марсело и Киндберг, и коньяк, и Шепп. И можно положить руку на скатерть, усеянную хлебными крошками, положить спокойно, ладонью вверх, и не убирать, когда он легонько погладит ладошку, желая этим показать, что он не сердится, ведь теперь ему ясно, что ее действительно тронул этот небольшой знак внимания — таблетка, вынутая из кармана, обстоятельные советы: побольше воды, чтобы аспирин не застрял в горле, кофе и коньяк… и внезапно они — друзья, но теперь взаправду, и камин, должно быть, еще жарче обогрел их комнату, и горничная уже заложила складки на простынях, как наверняка принято в Киндберге, — что-то вроде старинного обычая приветствовать усталых путников и глупых медвежат, готовых мокнуть аж до самого Копенгагена, а после, какая разница, что будет после, Марсело, я же тебе сказала: я не хочу себя связывать, не хочу, не хочу, Копенгаген — это как мужчина, с которым встретились и расстались (ого!), как день, который пришел и ушел, я не верю в будущее, в нашей семье только и разговоров что о будущем, они меня достали этим будущим, его тоже: дядя Роберто, превратившийся в нежного тирана, дабы заботиться о сиротке Марселито, совсем еще крошке, надо думать о завтрашнем дне, мой мальчик, а потом дядя Роберто вышел на пенсию и стал смешным и жалким стариком, нам нужно сильное правительство, молодежь только о гулянках нынче думает, черт побери, в мое время все было иначе; медвежонок, не убирающий руки со скатерти, к чему эти идиотские самокопания, зачем возвращаться в Буэнос-Айрес тридцатых—сороковых годов, ведь куда лучше Копенгаген, Копенгаген и хиппи, и дождь на обочине, но он никогда не путешествовал автостопом, практически никогда, разве что однажды перед поступлением в университет, а после надо было выкраивать себе на жизнь, на одежду… правда, он мог бы поехать в тот раз с ребятами на паруснике, за три месяца они доплыли бы до Роттердама, шестьсот песо на все про все, ну еще помочь иногда команде, поедем, развеемся, конечно, поедем, кафе «Рубин» в Онсе, конечно, поедем, Монито, надо только подкопить деньжат, а это было непросто, деньги так и тают — девушки, сигареты, и в один прекрасный день они перестали встречаться, и разговоры о паруснике заглохли, надо думать о завтрашнем дне, мой мальчик, Шепп. А, снова: пойдем, тебе надо отдохнуть, Лина. Да-да, профессор, минуточку, я еще не допила коньяк, он такой теплый, попробуй, видишь, какой теплый. Он что-то сказал — очевидно, невпопад, потому что вспоминал про «Рубин», но Лина все поняла, ведь она вслушивалась в его голос, а голос говорил куда больше, чем слова, он говорил: я всегда был идиотом, и прими аспирин, и ты должна отдохнуть, для чего тебе ехать в Копенгаген, когда эта белая ручонка лежит под твоей ладонью, все может называться Копенгагеном, все могло бы называться парусником, были б только шестьсот песо, и задор, и молодость. И Лина, взглянувшая на него и тут же опустившая глаза, словно все, о чем он думал, валялось перед ней на столе, среди крошек, на мусорной свалке времени, словно вместо того, чтобы то и дело повторять «пойдем, ты должна отдохнуть» (он не отваживался сказать «мы», хотя это было логичнее), как будто вместо этого он рассказал ей о том, давнем; Лина, облизывающая губы и вспоминающая про каких-то лошадей (или коров, до него долетали лишь обрывки фраз), лошадей, несшихся по полю, словно их внезапно вспугнули, на ферме моих дядюшек две кобылы и жеребец, ты не представляешь, как здорово скакать вечером навстречу ветру, возвращаться поздно, усталой, а дома — нотации: ты же девушка, а не парень, сейчас-сейчас, погоди, еще глоточек, сию минуту, челка на ветру, словно она скачет на лошади на ферме своих дядюшек, шмыгая носом, ведь коньяк ужас какой крепкий, надо же было мне быть идиотом и создавать сложности, когда была она в большом черном коридоре, шлепающая по полу, довольная, две комнаты, какая чушь, попроси одну, наверняка понимая смысл подобной экономии, зная все наперед и, наверное, уже привыкнув и даже ожидая этого в конце каждого пути; ну а вдруг в конце все-таки будет сюрприз, ведь она не похожа на таких, вдруг под конец — одинокий диванчик в углу, разумеется для него, он же джентльмен, не забудь про шарф, никогда не видела такой широкой лестницы, ручаюсь, раньше это был дворец, и здесь жили графы и давали балы, представляешь, канделябры и все такое прочее, и двери, например эта, но это же наша, расписанная оленями и пастушками, не может быть.
Быстрый переход