Изменить размер шрифта - +
Опять затевать? Да в конце концов, он мужчина. На то и щука в море, чтоб карась не дремал. Она к нему прибежала, а не он к ней. Что он, неживой? Такой же мужчина, как все!

— Истеричка! Черт те что про нас наплела! Нет, ей нельзя прощать! В старое бы время в деготь, да в пух, да пустить по городу! И сейчас ославить невредно!

— Да нет, невозможно! Бросит тень. На Пушкарева. На нас с вами… Нельзя! Невозможно!..

— А все-таки надо ее проучить!

— Пушкарев вам проучит!

— А вы что, доносить побежите?

Повскакали, загалдели. Над разгромленным, смятым столом, над остывшими, мокнувшими пельменями.

— Стойте!.. С ума вы сошли!.. — крикнул Городков. — Она опутала нас, окрутила, поссорила, а на деле нет ничего!

— Как это нет?

— А просто! Машку не знаете? Все выдумала! Уж вы-то режиссер, и понять не могли? Все выдумала!

— А ведь верно, выдумала!

— А мы, дураки, поддались! А она над нами хохочет!

— Да я это чувствовал, только говорить не хотел!

— Выдумщица чертова!

— Фу ты, ведьма глазастая!

— Егор Данилыч, разрешите налить! Давайте еще по маленькой!

— Да не берите холодных… Мы сейчас свеженьких пельмешек запустим…

Но тосты не клеились. И они старались не глядеть друг на друга.

 

 

14

 

Сочилось, текло и блестело, и тут, под ногами, размывая колеи, унося нефтяные разводы, желтые соломины, и на том берегу, влажно полыхавшем в тумане. Млечное, парное тепло лилось на откосы, топило снега, и они на глазах оползали, стекали водами в неподвижный Иртыш с бронированно-синим льдом, с набрякшей, чернильной дорогой, по которой медленно, робко шли машины. Казалось, лед выгибается, напрягая береговые замки и крепи, выпучивается изнутри глубокой, взбухающей силой. Последний удар луча из-за тучи, последняя малая капля — и запоры сорвутся. Бурлящая мощь солнца, воды и ветра превратит Иртыш в грохочущий взрыв.

Горшенин смотрел, как рабочие вбивают на съезде столб, укрепляют полосатый шлагбаум с красным, запрещающим знаком. Еще немного, и дорогу закроют, и она, опустев, станет мокнуть, выделяя накопившиеся за зиму яды, неся в себе оброненные болты и подковы, пока ледокольными ударами не надломит ее по кускам и, дробя на осколки, поволочет к океану, растворяя бесследно в пенистых водах.

Горшенин смотрел на берег в перевернутых лодках. Некоторые смолились, окутанные едкими голубыми дымками. Оттаявший грязно-блестящий город под бегущими тучами вспыхивал светом и тенью. И было ему неясно, тревожно. Жизнь двоилась вокруг, ускользала из фокуса. Таила в себе другое, недоступное разумению название: и рабочие, отаптывающие струганый столб, и буксующая в жиже машина, вся весенняя грозно-ликующая округа — несли в себе иной, неподвластный пониманию смысл. Сулили то ли боль, то ли высшее счастье. То ли близкое прозрение и творчество, то ли скоротечный весенний обман.

С тех пор как два инженера нашли его на дороге, несчастного, обмороженного, привезли к себе, отогрели, сидели всю ночь, перебирая картины, восхищаясь работами, с тех пор он словно отдал себя в руки других и только смотрел, как картины его, одетые в стекло, были развешены в огромном, дышащем на ветру дирижабле, и стены пульсировали от скорости лёта, и картины на них казались иллюминаторами в иной, разноцветный мир, над которым пролетал дирижабль.

По городу, без всяких с его стороны усилий, были развешены на видных местах афишы, и на фонарных столбах у бетонки, и в новых районах, и даже на бортах самосвалов. И он видел, как вдруг на его выставку пошли и поехали люди. Останавливались у склада машины, рабочие автобусы, тракторы. Вваливались галдящие, целыми бригадами, группы, глазели, курили, не стесняясь, тыкали пальцами.

Быстрый переход