Изменить размер шрифта - +

— А вы, а вы? Странник?

— И я… Как и все…

— И что же там слышите? За железным поднятым ветром?

— Новое знание. О земле, о природе, о душе, о рождении и смерти и о том, как жить человеку…

— Откуда оно и в чем?

— Может, из космоса. Может, из недр земных. Из нашего личного и всенародного опыта. Из горчайшей, другим неведомой горечи. Из тысячелетнего, другим неведомого ожидания. Из нашего богатства, обилия. И из нашей нищеты, обездоленности. Одним словом, из нас…

— И оно начинает звучать?

— Еще очень невнятно. И надо строить антенну, телескоп, сверхмощный приемник. Стальное ухо, нацеленное в зенит. Чтоб услышать сквозь все помехи, все неверные шумы чистый сигнал.

— Вы уверены, что он раздастся? Вы строите такой телескоп?

— И вы и я. Мы строим огромную, меж трех океанов, антенну из стали, огня, электричества. Вплетаем в нее хребты и синие реки, леса, цветы и хлеба. Наши смертные, быстротечные жизни и стремящиеся к бессмертию души. Который век всенародно творим небывалых размеров глазницу и ждем, когда в ней раскроется всевидящее ярое око, примет в зрачок новый свет. Мы все инженеры, от поющих синеглазых старух до убитых в полях пехотинцев, ибо строим нашу машину, неся в себе ее древний чертеж…

Дешевый, дрянной ресторанчик с затоптанным полом. Скверный, визгливый оркестр с прыщавым певцом. Подгулявшие парни, девицы, скользящий у столов официант.

Городков поражался быстролетности пушкаревской мысли, ее свободному планированию, внезапному вертикальному взлету и резкому пикированию к точно выбранной цели.

Пушкарев вдруг менял язык. Говорил о нефти, о технике, о строительстве комбината, делясь с Городковым выкладками, математикой стройки, погружая его в пучину своих дел и забот, открывая политический смысл своих действий, сложную игру и борьбу интересов. Как равному, доверительно давал беглые, острые характеристики городских и областных начальников. Жаловался, сомневался, фантазировал вслух. И вновь возвращался к своим метафорам о народе, государстве, пространствах, о высших истинах жизни.

Городков старался понять, как сочетается в нем выпуклая земная конкретность с вогнутыми объемными образами и мысль, подобно лучу, то ложится цветными спектрами, то сводится в огненный, жалящий фокус. Удивлялся преображению лица: нервное, подвижное, как ртуть, во всех чертах, чуть серебристые волосы, блестящие молодые глаза. Готов был его полюбить, тянулся к нему.

— Я хотел вам сказать… Этот мой фельетон… Вы, наверно, читали… Там было много обидного… Я сожалею…

— Ах, фельетон! Ну что вы! Не скрою, вначале — да, было обидно. Потом улеглось: все наши обиды ничто перед нашим единством и общностью. Сквозь обиды, сквозь страшные, нас раздиравшие пропасти пришли к единству, чтоб затем в сверхусилиях, не теряя ни крупицы, ни маковки, ни единой души и голоса, вымолвить новое слово жизни. Чтоб мир его услыхал!

— Да, вы правы!.. Мы такие!.. Чтоб мир услыхал! Городков почувствовал, как горят его щеки румянцем.

От Пушкарева к нему лилось напряженное, пульсирующее, светоносное поле.

— Я хотел вас просить, — сказал Пушкарев. — Ведь, в сущности, я одинок… И вам благодарен… Благодарен за возможность высказаться.

— Напротив, это я благодарен!

— У меня к вам есть предложение… Просьба… Почти личная просьба… Вы писатель. У вас есть дар. Вы владеете этим искусством. Вы — ядринец сердцем, как вы говорите. Для вас дороги и святы эти места… Идите ко мне работать. Не волнуйтесь, вы будете совершенно свободны! Наблюдайте, смотрите. Вникайте в процессы. Открою вам доступ повсюду.

Быстрый переход