Изменить размер шрифта - +

— У Еланихи кулаки убили.

— У Авдульки сгинул невесть куда.

— О-хо-хо! — вздохнул старичок. — Где только с нашего села косточки не белеют!..

Вдовы водили хоровод. То одна, то другая вешала на трактор свои дутые бусы и приговаривала:

— Леша, соколик мой, можа, ты жив! Прилети ко мне, и как же я тебя приласкаю! Все твои рубашечки постирала! А синюю, любимую, накрахмалила. Скушно мне без тебя, ой скушно! Хожу тебя на дорогу встречать!

— Андрюшенька! — заливалась вторая. — Как там тебя саблями порубали! Какой ты был стройный да горячий! Какая у тебя была красивая голова! Каждую ночь я в подушку реву. Зачем мне моя горячая душа, мое белое тело! Сохнет оно без тебя. Сосед Макарка все мимо окон ходит, все стережет. Утоплюсь я, Андрюшенька, али еще чего сотворю!

— Сеня, Сенечка! — голосила третья. — Ходила я нынче к бабке Уле, молилась с ней ночь напролет. Жив ты, Сенечка, скоро приедешь! А я уже баньку приготовила. Когда же ты возвернешься?

Дутые бусы качались на железных тракторных рычагах, будто капельки крови, будто кисти рябины, будто алые губы.

Налетел легкий дождь, смочил всех у трактора. И потекли по вдовьим лицам румяна из бураков, белила из мела, угольком подведенные брови.

Гречишкина, одеваясь, на лету обняла Машу, поцеловала воздух около ее щеки:

— Твой медальончик — прелесть! Всем так нравится!

— Слушай, — сказала Маша. — У меня к тебе просьба… если можешь… Ко мне приезжает двоюродная сестра из Тобольска. Ну погостить, повидаться… И боюсь, она Алешу стеснит, у него такой период, начало работы… И вот я подумала: твоя старая комната, ну на Овражной!.. В Захромах. Ты бы не позволила? На несколько дней.

— Ну конечно, какие разговоры! Пусть поживет… Только оттуда все вывезено. Одна рухлядь осталась. Дом-то вроде сносят. Мы рухлядь в новую квартиру брать не хотим. Все новенькое… А сестра пусть живет. Вход отдельный. Старуха за стеной, тетя Феня, глухая, она не стеснит. Прибраться там немножко, протопить, и пожалуйста. На, Машенька, на! — и она, порывшись в сумке, вынула и передала ей ключ на колечке.

Маша шла по вечерней, теменью покрываемой улице, сжимая под варежкой ключ. Усмехалась, мучилась, гнала свою муку прочь, обращая все в шутку и шалость. Заговаривала себя и обманывала, удивлялась тому, как ловко заговаривает и обманывает. Сердилась, уверяла, что мысли ее о другом. И действительно, были они о другом, но за ними скрывалось еще не названное, не ставшее целью и замыслом, но уже и названное, уже и ставшее. И сама неназванность делала обман ее тоньше, муку тоньше, и от этого ей становилось все веселей.

«Мысли ветреные, мысли ветреные… Зачем-то сестрицу придумала. Милую несуществующую сестрицу… А в самом деле комната Алеше нужна, под мастерскую. Алеше надо сосредоточиться, нужны тишина и покой, и я, как жена… Сейчас приду, рубахи ему переглажу. Свитер начну вязать из бухарской шерсти, ибо жена и хозяйка… Мысли ветреные, мысли ветреные…»

Впереди шел мужчина, нес на коромысле полные ведра. Вода плескала на снег, оставляла лужицы. Маша старалась на них не ступать.

«На эту не ступлю и на эту… А все, что было, — пустяки, действительно, шалость, кокетство… Луна, фонари… Розы принес… И женское мое любопытство, женское мое легкомыслие. Розы, внимание, средь зимы из-под снега. Много ли надо!.. Но и кончено, и довольно, подумаем теперь о другом. О спектакле, как он будет смотреться… Все-таки бедно, жалко. Занавес старый, мышами изъеден. Гармошечки наши замусолены, из спектакля в спектакль кочуют. Где уж там алые меха!.. А рубашки, а сарафаны — все ветошь!.

Быстрый переход