Изменить размер шрифта - +

Голова у Маши кружилась. Схватилась за поручень. Вдруг вспомнила: летний день, мать полощет в речке белье, а она окунула в теплую воду свои детские ноги, и выпрыгивают блестящие рыбки.

— Устали? — коснулся ее Пушкарев. — Еще немного… — и увлек ее выше, на кручу.

Достигли вершины плоского кольца, уставленного ртутными фонарями. Двигались люди, мелькали касками. Били, швыряли и свинчивали. Топотали по кругу.

— С дороги! А то сшибу!

Машинист махал из кабины. По рельсам, звеня, прогрохотал тепловозный тягач, тащил вагонетки с бетоном.

— Наш БАМ, заоблачный, — зыркнул на Машу рабочий. Рванул рукоять вагонетки, оскалился золотыми зубами, вывалил бетонную гущу на железные скрепы.

— Ну ты мне, черт рыжий, и подсунул вибратор! — Косолапый, с русой бородкой, окунул в бетонную гущу грохочущий инструмент.

— А ты ему вставь, пусть попробует! — отозвался парень, стягивая железные прутья. Плел огромную стальную корзину, захватывая все больше ветра и неба, строил ловушку для звезд.

«Башня, та самая… Все языцы… Хотят дотянуться до неба… И меня, и меня увлекли…» — думала Маша. И опять оглушил машинист:

— А ну с дороги! Сшибу!

Земля была далеко. Вся изрезана огненными письменами, словно писали их на снегах и лесах.

— Не правда ли, есть на что поглядеть? Вот они, наши храмы! Вот они, наши фрески! Вот они, наши колокола! — Пушкарев смеялся, и его смех тонул в лязге и скрежете.

Маша, оглушенная, оторванная от земли его волей, вознесенная в это звездное, обжигающее пространство, вдруг подумала: все они — она, Пушкарев, Алеша, и работающая где-то здесь, ждущая ребенка женщина, и убитый лось, и рябчики, и скакавшие белки, и травы — уже вошли в эту башню. Все они связаны уже неразрывно. Сошлись своими судьбами; теперь не уйти, не распасться, а надо, сжав от слезного ветра глаза, все это принять.

«Да, надо это принять… Да, от слезного ветра глаза…»

— Ну как вам, нравится? — он надвигался своим вопрошающим лицом. — Не жалеете, что сюда поднялись?

— Нет… не жалею… Только вот слезы… от ветра. Люди топотали на башне. Вели свой сумрачный, огненный в небесах хоровод.

 

19

 

И как будто не было, а пригрезилось. Осталось за лесами. А здесь, на иртышском откосе, успела взойти красная, побелевшая, поголубевшая луна. Озарила далекие, тихо-туманные льды, сонную, зимнюю неподвижность. И при лунном высоком свете лицо его было не яростным, не огненно-бешеным и счастливым, а утомленным, робко-печальным, неуверенным и почти беззащитным. И такая возникла жалость и нежность. И некому его вдохновить, утешить его в одиноких, неминуемо-горьких минутах.

Так думала Маша, глядя на Пушкарева, чувствуя к нему любовное, смешанное с болью влечение, свою от него зависимость и одновременно возникшую то ли там, на башне, то ли тут, на откосе, свою над ним не гордую, а смиренную власть.

— Я хотел вам сказать… — он протянул руки, и тень от его движений полетела к луне. — Хотел вам сказать…

Но она ускользнула.

Мимо снежных голубых бугорков, зонтичных усохших соцветий, пепельно-белых осыпей вышли на открытый иртышский лед, на голые наледи с мириадами вмерзших пузырьков. И сколько ни есть этой огромной ледовой реки, от самых китайских гор до океана, в этот час не было на ней ни души, кроме них. И река, опоясав полсвета, бережно их несет на себе, пропуская под ними сонных, застывших рыбин, слабо звенящие буруны и потоки.

Под ногами зашуршало, зазвенело. Брызнуло белым и фиолетовым. Словно с разбега наступила на поднос с посудой и посыпались осколками рюмки и вазы, граненые стекла и хрустали.

Быстрый переход