Повторяю, для таких предположений сколько-нибудь веских оснований нет. Рудольф, по всей вероятности, погиб потому, что ему все надоело, что жизнь ему опротивела, что у него развивалась острая неврастения, что, как всегда при неврастении, каждая неприятность казалась ему несчастьем, а каждое несчастье — совершенной катастрофой. Печально сложившийся роман, поставивший кронпринца в очень тяжелое положение, был последним ударом.
Он часто повторял слова Наполеона: «Надо желать жить и уметь умирать». Воли к жизни ему было природой отпущено недостаточно, или же она быстро исчерпалась в потомке Габсбургов. «Убийство, Самоубийство, Безумие, Преступление бродят, как фурии Эллады, у ворот эллинского дворца», — говорил Морис Баррес, немного, как водится, сгущая краски и ставя большие буквы для красоты фразы. Школьный моралист мог бы, конечно, из драмы Рудольфа сделать ценные выводы об относительности земного счастья: чего, в самом деле, еще было нужно этому баловню судьбы? Ему же его жизнь казалась сложившейся неудачно, — еще недостаточно удачно! — «Ты права, мой друг, что счастье — серьезная вещь. — Оно требует бронзовых сердец и не скоро ложится на них. — Удовольствие осыпает его цветами, но может его вспугнуть. — А его улыбка ближе к слезам, чем к смеху...» И еще много не очень новых мыслей в том же роде можно было бы высказать в связи со странной жизнью кронпринца Рудольфа.
В свои последние годы кронпринц, по-видимому, намечал план переустройства Австрии: из двуединой монархии она должна была стать триединой; к коронам Карла Великого и св. Стефана он предполагал присоединить еще чешскую корону св. Вацлава. Автономию в разных видах должны были, по мысли наследника престола, получить и другие народности Габсбургской империи: Рудольф видел в Австро-Венгрии школу мирного сожительства народов, — пожалуй, некоторое подобие Лиги Наций. Преобразованное государство по внешней политике должно было образовать блок с Францией, Англией и, быть может, с Россией. Весьма вероятно, что кронпринц рассчитывал объединить вокруг своего престола всю Германию, — это несомненно сказывается в его ненависти к Берлину. В своих письмах к редактору «Нойес винер тагеблат» Шепсу он неожиданно говорит, что во всех отношениях предпочитает Берлину Париж и Германии — Францию. Не скрывает и того, что в случае войны его симпатии были бы на стороне французов. Коалицию он, несомненно, обдумывал антигерманскую; но значит ли это, что коалиция предназначалась для войны за гегемонию Вены в немецких землях или для войны «превентивной» в целях защиты от «ничем не вызванного нападения», — не знаю. Этого часто не знает никто: почти все войны — «превентивны».
Подробно обсуждать вопрос теперь не стоит. Повторю лишь слова, приведенные в начале настоящей статьи: если бы власть в Берлине и Вене перешла к скончавшимся почти одновременно императору Фридриху III и кронпринцу Рудольфу, судьбы Европы могли бы сложиться иначе. Политическое дарование Рудольфа расценивалось высоко людьми, хорошо его знавшими. «Он мог спорить с Гладстоном!» — говорил почти с ужасом принц Уэльский: будущему королю Эдуарду VII «спор с Гладстоном», очевидно, представлялся пределом политической компетентности.
Он же отмечал в австрийском престолонаследнике черту, которую забавно называл «аль-рашидизмом»: умение завоевывать симпатии подданных по способам Гарун аль-Рашида. Эта способность была в высшей степени свойственна и самому Эдуарду VII. Но им обоим применять ее было неизмеримо легче, чем знаменитому халифу. Гарун аль-Рашид перед смертью казнил и того самого Джафара, с которым совершал свои легендарные ночные прогулки по Багдаду. Кронпринцу Рудольфу никого казнить не надо было; его в Австрии обожали от рождения просто потому, что он был «Руди». В этом отношении задача его была легка: не надо было лишь растрачивать огромный запас популярности, отпущенный ему судьбой. |