Все остальные объяснения были совсем не подходящими, ненужными, неприятными и пугающими. За три дня пребывания в больнице она ни разу не задумалась о том, что у Инги Петровой, которую она забыла, могут быть какие-то друзья, родственники, мужья или любовники…
И даже враги.
Мысль про врагов пришла в голову почему-то именно сейчас, когда незнакомый мужчина неземной красоты приблизился к ней, подошел почти вплотную к кровати и опустился на корточки. Намерения у него были явно не вражеские. Длинное черное пальто неудобно расположилось вокруг незнакомца на пыльном полу. Знала б санитарка баба Тася, что нынче в палату пожалует такая персона – наверняка, постаралась бы и отдраила пол до блеска.
Алена-Киану-Леонардо пальто совсем не беспокоило. Теперь он смотрел на Ингу снизу вверх, прямо в глаза, и во взгляде его четко проглядывала растерянная нежность.
Система Сатиславского. Отличный актер, подумала Инга, из последних сил цепляясь за дурацкие мысли о принадлежности этого парня к числу обитателей фабрики грез. Он забрел в эту палату случайно, напомнила она себе, и почему-то сжала пальцами пустой край наволочки. Пальцы побелели, и кончики ногтей побелели тоже, а кожа под ногтевой пластинкой, наоборот, стала темной. «Французский маникюр», пронеслось в голове, потерявшей память. Но легче от этого не стало.
– О господи. Инга, – хрипло выдохнул незнакомец и невольно повторил ее движение, стиснув длинными пальцами пианиста пустой край пододеяльника.
Теперь они сидели вдвоем, вцепившись в предметы постельного белья, и таращились друг на друга. Вернее, это он таращился на Ингу, а Инга пристроила взгляд на его пальцах с таким же французским маникюром, как и у нее. И усиленно рассуждала о том, какие они длинные и тонкие, эти пальцы. Совсем, абсолютно не мужские.
Пианист? Инга не могла вспомнить ни одного пианиста. Наверное, она была равнодушна к классической музыке.
– Я…
Она собиралась честно сказать, что не знает его. Что напрасно он изображает эту фатальную нежность во взгляде – ей все равно, эта нежность не может ее коснуться, потому что она ей не принадлежит. Что если они и встречались раньше, в той, другой, жизни, то теперь эта другая жизнь для нее недоступна, она для нее чужая, и любой человек из этой не принадлежащей Инге жизни теперь для нее чужой. И Ален-Киану-Леонардо, который смотрит на нее ужасно ласково и тревожно, теребит длинными пальцами край больничного пододеяльника и называет ее Ингой – тоже чужой. Пусть называет – это ровным счетом ничего не значит. И ничего не меняет.
Она уже набрала воздуха в легкие, чтобы озвучить свои мысли, но в этот момент произошло непредвиденное. Звезда Голливуда быстро наклонила голову и по-щенячьи уткнулась носом в ее коленку. В голую Ингину коленку, острую и стыдливо торчащую из-под больничного халата.
Инга замерла, перестала дышать. Теперь она видела только его макушку, темно русую, видела крошечный островок белой кожи на голове, из которого в разные стороны расходились прямые и жесткие волосы.
Незнакомые волосы.
– О господи, – выдохнула Инга.
Как будто эта дурацкая больничная палата была православным храмом, и они с пианистом специально пришли сюда, чтобы помолиться.
Нос у пианиста был холодный, как у здорового щенка, и даже чуть-чуть влажный. Инга почувствовала прохладу и влажность этого чужого носа теплой голой коленкой, согретой хлипким больничным одеялом.
– Я… – снова начала она и снова замолчала.
Это было ужасно неудобно – разговаривать с ним, чувствуя кожей, как струйка его теплого дыхания сбегает вниз по ноге, касаясь голой пятки, слыша его тихое и сосредоточенное сопение, вызванное, по всей видимости, тем, что он слишком сильно сдавил ноздри, усердно прижимаясь к ее коленке. Ужасно неудобно. |