Но его партия хочет, чтобы он не думал, а подчинялся дисциплине. Ясно? Потому что, видите ли, это революционная партия. Вот что меня бесит. Когда кто-то подчиняется такому приказу, он сам уничтожает свободу и прокладывает путь тирании.
— Ладно тебе. Нашел из-за чего кипятиться.
— Тут еще в сто раз больше надо кипятиться, — говорю я. — Это очень важно. Майрон на это:
— Но ты ведь давным-давно с ними порвал, верно? Неужели же только сейчас до тебя дошло?
— Я ничего не забыл, вот в чем дело. Пойми, я их совсем не за тех принимал. Я ведь прекрасно помню, я думал — они искренне верят в эту свою лабуду, святое служение человечеству и тэ пэ. Святое служение! Ко времени разрыва я уже допер, что любая больничная нянечка, когда утку выносит, больше делает для человечества, чем все члены их организации, вместе взятые. Странно, ведь в свое время я бы ужаснулся, услышав такое. Ах! Реформизм?
— Да, я что-то такое слыхал, — поддакнул Майрон.
— Естественно. Реформизм! Это жупел! Через месяц примерно после того, как наши пути разошлись, я сел и написал покаянное письмо Джейн Аддамс (Джейн Аддамс (1860–1935) — известная благотворительница, деятель американского рабочего движения.). Она еще была жива.
— Н-да? — смотрит с сомнением.
— Только не отправил. Может, зря. Ты, кажется, мне не веришь?
— С чего ты взял?
— Я разочаровался в возможности переделать мир до основанья а-ля Карл Маркс и решил, что до поры до времени не помешает залечить кой-какие раны. Потом и это, конечно, прошло…
— Прошло? — спрашивает Майрон.
— Господи! А то ты не знаешь, Майк, — рявкаю я во весь голос. Тип, который с Бернсом, поворачивается, но тот продолжает делать вид, что меня не узнает.
— Ладно, — говорю я. — Не смотри в ту сторону. Так. Этот малый сумасшедший, Майрон. Он давно не в себе. Все изменилось, он безнадежно отстал, а думает, что ничего не произошло. Продолжает носить эту пролетарскую челку на благородном челе и мечтает стать американским Робеспьером. Все они по уши в дерьме, а он, видишь ли, верит в революцию. Пусть хлещет кровь, власть рвут из рук в руки, зато государство тогда отомрет согласно не-у-мо-ли-мой логике истории. Спорю на что угодно. Знаю я его как облупленного. Сейчас я тебе кое-что про него расскажу! Знаешь, что он держит у себя в комнате? Как-то захожу к нему, а у него на стене огромная карта города, вся в булавках. Спрашиваю: «Это что, Джим?» И тут он мне — ей-богу, не вру — начинает объяснять, что готовит план уличных стычек на первый день восстания. Все ключевые пункты обозначены кодами, все размечено — где какие мосты, где какие крыши, какие стенды на каком углу, — чтоб сразу, значит, все пустить на возведение баррикад. Даже недействующие канализационные трубы и те учтены: для храненья оружия. Из официальных данных все повыудил. Я тогда еще не понимал, какой это бред. Что только мы тогда не принимали как должное! Просто фантастика. А он — все тот же. Карта, уверен, еще висит. Это какая-то наркомания, Майк. — И тут я громко кричу: — Эй, Берне!
— Хватит тебе, Джозеф. Ради бога. Что с тобой? Все смотрят. Берне щурится на меня и продолжает разговор с типом, который тем не менее снова зыркает в мою сторону.
— Э, тебе не понять! Берне не желает замечать мою особу. Я не в силах привлечь его внимание. Меня нет. Был и сплыл. Вот так. — Я щелкнул пальцами. — Я — презренный мелкобуржуазный ренегат. Что может быть ужасней? Идиот! Эй, наркоман! — ору я.
— Ты что, спятил? Пошли. — Майрон оттолкнул столик. — Я тебя уведу отсюда, а то в драку полезешь. |