Прибывал доброутренний, по‑гвардейски румяный, с четою бесстрашных, словно бы, полных ужаса, пепловатых навыкате глаз. Портрет военрука . Шагал нешироко, оловянно и, морося морзянкой, доносил, что первое применение танка в бою произошло бабьим летом шестнадцатого на Бзуре. Война . Воздух сер, равнодушен, недвижим. Дождь перепал накануне, сонные прифронтовые растения медленно обнажаются. И когда стрельба затихает, слышно, как слетают, пикируя, по‑жестяному тяжелые листья дуба в дуброве, и базарят вороны в той же дуброве на гладкой торжественной высоте, обозначенной на топографических картах отметкою двести семнадцать. Кроме того, слышно, как в лесопильне кто‑то пилит пилою, а некто, но тоже на лесопильне, пиликает на концертино. А в траншеях и сапах противника, за спутанными, ужасно окислившимися, колючими проволоками, за кучей‑малой разношерстных, разноплеменных ощерившихся и босых мертвяков, австрийские флейты, контрапунктируя с мадьярскими барабанами, высвистывают надоедный Марш Кайзеровских Охотников, чуждый русскому сердцу донельзя. Словом, к зиме вид из окна класса делается слишком однообразен. И разве не очевидно, что он тем статичнее, чем более изучаешь его. И не всяк ли разумный, спешащий в путь свой, Ахиллу подобен: никто не в состоянии догнать свою черепаху, достичь ближайшего чего‑то, чего бы то ни было. Анкета глубокой осени. Профессия – прохожий. Место работы – улица. Стаж работы по специальности – вечность. Не лучше получается и с другими принципиально способными перемещаться объектами – они не перемещаются, убеждая сомневаться во всем. Непозволительно затягивается перелет стай. Над ребристыми, мутно‑бордовыми кровлями парят они, куртуазно пошевеливая краями крыл. В парке – духовой оркестр, но свободных мест на скамейках – полным полно. Естественно, что звук плывет, как если бы граммофон напрочь выдохся. Пусть. То же относительно всякого рода движения, а верней – недвижения, относительно статичности всего Городского Предзимья : пусть. Шли уроки словесности. Башмаки этого преподавателя, на которые парой использованных одиноких гармошечек нисползали носки, были на редкость изношены, были разбиты. Сдавалось, вы зрите обувь заядлого ходока, завзятого пилигрима, калики, а то и самого Агасфера – известного сапожника без сапожной, снискавшего своей опрометчивостью вселенскую славу ‑раскаявшегося, но получившего‑таки поделом. Но относительно статичности городского предзимья – пусть. Но неожиданно на экране окна пошло черно‑белое немое кино Первоснежья , и если улица до сих пор не дарит унылому взору энергичных субъектов, благоволите найти их, представить, вообразить самому себе и, не мешкая, спроецировать на экран. Нате в некогда модных клетчатых кепи мальчишек‑газетчиков, вопящих сенсационные шапки. Благодарю вас, но вы не учитываете, что сенсации официально отменены, те мальчишки ушли на покой и газеты продаются только в киосках. Значит следует показать бывших мальчиков, ставших ныне живым воплощением неизлечимых недугов, а сенсации – за неимением нынешних – набрать вчерашних. Вон они, мальчуганы, чешут по мосту вдоль чугунных имперских с орлами решеток, пытаясь сбагрить встречным ахиллам так называемые свежие номера. Впрочем, чешут – сказано сильно; однако, в сравненьи с ахиллами даже и чешут. Обратите внимание, некоторые передвигаются на инвалидных колясках, а одного обрядили уже в последний путь: дубовую обузу поставили на полозья, и сослуживцы почившего влекут ее по свежей пороше. Как вы находите эти лица? Они затасканы. Неужели время не пощадило их? Никоим образом. Так‑с, а души? Увы, души искалечены до неузнаваемости, просто гроша ломаного не дашь. Марш угрюмых субъектов с желтыми от желудевого кофе клыками в морщинистых ртах, с пачками пожелтевших от злости и лживых нападок листков подмышками, конвульсируя виттовыми телами и жестоко гримасничая, совершал продажный ход по маршруту А‑трэма. Так называемые белые мухи роились над разносчиками, слепили их, щекотали им угреватые, переспелые их носы и, как перхоть,‑почти столь же густо – облепляли их плечи. |