И вот теперь — надо же было такому случиться — в ее голову мощной кувалдой вгонялся этот ритм, потрясший в свое время Европу, — сто двадцать раз в минуту вздрагивало ее тело вместе с электронным ударником.
Это было ужасно с первой же минуты…
Когда Банда переворачивал кассету в первый раз, Рябкина упорно молчала.
Когда он менял кассету спустя полтора часа после начала эксперимента, ему показалось, что ее глаза слегка покраснели и увлажнились.
Когда во время прослушивания второй кассеты Нелли Кимовна стала странно подвывать, то ли подпевая Цою, то ли пытаясь перекричать его, парни, сидевшие на кухне, переглянулись и сокрушенно покачали головами.
А когда объявился Самойленко, задержавшийся почти на два часа в своей типографии, и Банда пошел переворачивать уже третью кассету, Нелли Кимовна выдохнула:
— Я все скажу. Все. Делайте со мной, что хотите. Только выключи. Банда, я тебя умоляю…
Рябкина сидела в углу дивана совершенно разбитая. В голове гудело, ныла спина, болели затекшие руки и ноги, и у нее теперь не было никаких сил к сопротивлению, к продолжению этой бесполезной игры.
Она сдалась.
Ребятам было даже неловко на нее смотреть — еще несколько часов назад это была симпатичная и молодая женщина, а сейчас… Казалось, каждая морщинка за это время стала глубже, резкими складками исказив ее лицо. Волосы были взлохмачены, будто и не укладывались с утра с помощью «Тафт-стайлинга». Запекшиеся губы, покрасневшие белки глаз, вся ее безвольная поза являли собой тягостную картину.
Коля Самойленко сварил специально для нее кофе, а Банда даже поднес ей пятьдесят граммов коньячку, который она залпом выпила, даже не почувствовав вкуса.
Наконец она немного ожила, и ребята, рассевшись вокруг нее, приготовились получить сведения, за которыми они так долго охотились. Коля Самойленко вытащил из сумки слабенький редакционный диктофон, и у него буквально отвисла челюсть, когда он увидел, на что собирался записывать рассказ Рябкиной Бобровский.
— Сережа, покажи-ка, — потянулся он к невиданному диктофону, искренне восхищенный даже внешней его красотой. — И как он пишет?
— Как положено — на расстоянии до ста метров вот этим микрофончиком он может уловить даже шепот.
— Елки-палки! А мой надо под самый нос совать, чтобы что-то потом разобрать…
— Ну, так твой сколько, баксов пятьдесят-шестьдесят стоит?
— Наверное. Мне его в редакции выдали.
— А этот, — Бобровский ласково погладил миниатюрную черную коробочку размером с пачку сигарет, — долларов шестьсот, не меньше.
— Ох, мне бы такой!
— Тебе? Да ты интервью и на своем возьмешь. Эта штука для дел куда более серьезных…
— Да нет, ты не понимаешь, — загорячился Самойленко. — Это же можно было такие записи делать, такие сенсации ловить!..
— Мужики, хорош про диктофоны, — прервал их Банда. — У нас есть более важный разговор.
Он сидел очень серьезный и настороженный.
Да, Рябкина согласилась дать показания, но что-то подсказывало Банде — этим дело не кончится.
Слишком четкая организация, слишком много людей было вовлечено в этот бизнес и слишком серьезным и опасным делом они занимались, чтобы можно было рассчитывать на быстрый и полный успех…
III
— Честно говоря, я не знаю, с чего начать. Может, будет лучше, если вы станете задавать мне вопросы? — Рябкина уже немного отошла от «музыкальной пытки» и теперь была собрана и деловита, и лишь бледность выдавала, как нелегко дается ей это состояние. |