|
Действительно, здесь перед нами вновь определяющая черта реакционной психологии, когда коллектив рассеивается, превращаясь в индивидов, а сам индивид расщепляется на сущности. Читатели «Фигаро» по-своему делают с социальным человеком то же самое, что делает буржуазный театр с человеком психологическим, изображая конфликт Старика и Юноши, Рогоносца и Любовника, Священника и Мирянина. Противопоставляя забастовщика и пассажира, они превращают мир в театр, выделяют из целостного человека частного персонажа, а затем этих произвольно подобранных актеров сталкивают между собой в рамках лживой символики, пытающейся внушить, будточасть есть точная уменьшенная копия целого.
Все это связано с общей техникой мистификации, стремящейся максимально формализовать все, что есть в обществе неупорядоченного. Так, если верить буржуазии, она не желает знать, кто прав и кто неправ в забастовке; отделив одно следствие от другого и взяв лишь то, что прямо ее касается, она утверждает, что и причина ей тоже безразлична; забастовка сводится к изолированному происшествию, к частному явлению, и, пренебрегая его объяснением, можно тем более подчеркнуть его скандальность. Как рабочие городских служб, так и муниципальные чиновники абстрагированы от массы трудящихся, как будто их внешние функции поглощают, фиксируют в себе и в конечном счете сублимируют их статус наемных работников. Искусственно сузив рамки их социального положения, можно уйти от прямого соприкосновения с действительностью и вместе с тем сохранить блаженную иллюзию прямой причинности, начинающейся лишь там, где это удобно для буржуазии. От гражданина неожиданно остается одно лишь чистое понятие пассажира, подобно тому как французские юноши-призывники в одно прекрасное утро могут проснуться испарившимися, сублимированными, сведенными к своей чистой военизированной сущности, и эту сущность будут добросовестно принимать за естественную отправную точку, из которой развертывается целая универсальная логика; статус военнообязанного становится здесь безусловным источником новой причинности, и теперь уже чудовищным кажется выяснять, а чем же обусловлен он сам; протест против этого статуса никак не может являться следствием какой-то более общей, более первичной причинности (например, гражданской совести), но единственно результатом случайных факторов, вступивших в действие уже после начала новой каузальной цепи, — с буржуазной точки зрения, солдат может отказаться идти на войну только под влиянием подстрекателей или же по пьянке, как будто для подобного поступка не бывает иных веских причин. В таком убеждении столько же глупости, сколько и самообмана: ведь очевидно, что протест против того или иного социального положения может корениться и получать пищу лишь в сознании, отстранившемся от этого положения.
Итак, здесь перед нами вновь свирепствует эссенциализм. Поэтому вполне логично, что перед лицом лживых частных сущностей забастовка утверждает становление и истину целого. Она означает, что человек обладает тотальностью, что разные его функции солидарны между собой, что роли пассажира, налогоплательщика или же солдата разделены слишком тонкими перегородками, чтобы препятствовать заразительности фактов, что в обществе никто не является посторонним другому. Буржуазия, заявляя, что забастовка осложняет ее жизнь, сама же тем самым и свидетельствует о связности социальных функций, — а забастовка как раз и призвана это проявить; парадокс в том, что мелкобуржуазный человек заявляет о своей естественной обособленности как раз тогда, когда забастовка заставляет его склониться перед очевидностью его социальной зависимости.
Африканская грамматика
В отношении африканских дел наш официальный словарь носит, как это и можно было предположить, сугубо аксиоматический характер. Иначе говоря, его слова не имеют никакой коммуникативной ценности и служат лишь для устрашения. Тем самым они образуют собой письмо, то есть особый язык, призванный добиваться совпадения нормы и факта, оправдывая циничную реальность благородной моралью. |