«Теперь, — продолжала она, — у меня нет более способов уклоняться от брака. Родные меня принуждают, сын огорчается, видя как грабят его имущество, а он уже возрос, стал мужем и сам может наблюдать за хозяйством. Вот каково мое положение. Скажи же мне откровенно, молю, какого ты рода и из какой страны — не с неба же ты пришел». — «О, мудрая супруга Одиссея, Пенелопа-царица, вижу, что ты неотступно желаешь знать о моем роде; изволь, все скажу, как бы ни было это мне горько. Мое отечество — Крит, остров прекрасный, богатый и городами, и народами. Я и брат мой Идоменей, мы родились в Гноссе, городе Миноса, деда нашего отца, царя Девкалиона. Брат Идоменей поплыл с Атридом в троянскую землю, а я, как младший и слабейший, остался дома. Мое имя — Аитон. На Крите я видел раз Одиссея, когда он, плывя к Трое, бурей был занесен к нашим берегам. Прибыв в Гносс, он спросил об Идоменее, который уже дней десять или одиннадцать как отправился в Трою. Я пригласил Одиссея к себе, угощал его в продолжение двенадцати дней и при отъезде снабдил припасами на дорогу». В продолжение этого рассказа Пенелопа заливалась слезами, и Одиссей был глубоко тронут ее горем, но удерживал слезы, устремив неподвижно глаза на супругу.
Выплакав горе, Пенелопа снова обратилась к Одиссею: «Тебя я хочу испытать, чужеземец, правду ли ты мне сказал. Поведай мне, каков был собой Одиссей, когда ты его видел, какая была на нем одежда и кто были его спутники». — «Трудно это теперь сказать, царица, — отвечал Одиссей, — тому, как я его видел, прошло уже двадцать лет. Но насколько упомню, на нем была плотная двойная пурпуровая мантия; застегивалась она золотой двойной застежкой, на которой изображена была собака, терзающая лань. Под мантией заметил я хитон из чрезвычайно тонкой ткани, блиставшей, как солнце; женщины несказанно удивлялись ей. Не знаю, из дома ли привез он эту одежду или получил ее в подарок от кого-нибудь; не мудрено, что ему и подарили ее, потому что он был муж, почитаемый всеми. И я подарил ему пурпуровую мантию, хитон и меч. Из спутников, помню, при нем был глашатай, старее его летами, по имени Эврибат, горбатый, смуглый, с густыми волосами; Одиссей был очень к нему привязан». Пенелопа еще более заплакала, ибо странник совершенно верно описал признаки ее супруга. Но наконец, осушив слезы, она сказала: «Чужеземец, отныне ты будешь любим и почитаем в моем доме. Одежда, которую ты описал, была мною сделана и мною ему дана. Но не увижу я более супруга! О несчастный тот час, в который он отправился в эту злополучную Трою!» Одиссей старался утешить скорбь Пенелопы и рассказал ей ту же вымышленную историю, которую рассказывал и Эвмею, именно, как он слышал в Эпире о пребывании там ее супруга и о его возвращении домой. «Клянусь, — сказал он в заключение, — Зевсом и гостеприимным очагом Одиссеева дома, что Одиссей в нынешнем же году и в этом месяце, или в следующем, возвратится в дом свой». — «О, если бы исполнились твои слова, — возразила Пенелопа, — как щедро бы я тебя одарила. Но сердце мое мне говорит, что он не воротится!» После этого Пенелопа хотела приказать рабыням, чтобы они омыли страннику ноги и приготовили для него в притворе мягкое, теплое ложе; но Одиссей отказался от мягкого ложа, говоря, что он уже отвык от него, и не хотел также допустить, чтобы молодые рабыни омыли ему ноги. «Нет ли старушки, испытавшей так же много на своем веку, как я, — говорил он. — Той охотно позволю». — «Странник, — сказала Пенелопа, — немало гостей приходило к нам в дом, но рассудительнее тебя я не видала ни одного. Да, есть у меня старушка рабыня, советница умная, которая нянчила еще Одиссея, когда он был ребенком; ей я и поручу омыть тебе ноги. Встань, Эвриклея, разумница моя, омой ноги страннику; он годами схож с твоим господином; а может быть, у Одиссея теперь и ноги и руки такие же — в несчастии человек старится быстро». |