Изменить размер шрифта - +

— Как? И вы еще спорите, мессер Зорзо, — горячился венецианец, — нет, нет, всеми комментариями Аверроэса к Аристотелю вы не докажете, что когда-либо Рафаэль создаст что-нибудь подобное этому потолку.

— Почем вы знаете, мессер Федериго, что он создаст? Рафаэль молод, — возразил медлительный и хладнокровный фламандец.

— Да, молод годами, мессер Зорзо. Но он себя показал до конца. Он тут весь как на ладони. Рафаэль всегда подражает.

— Подражает природе, тем лучше! — возразил Джорджо.

— В том-то и дело, что не одной природе. Сперва он подражал своему учителю Перуджино, потом Леонардо да Винчи, потом древней живописи, которую отыскал в римских подземных гротах. Теперь — увидите, как усердно начнет он подражать Микеланджело: Рафаэль берет у всех.

— Берет у всех и всем возвращает сторицею, — перебил Джордже, — старое делает новым, чужое — своим.

— О, я не спорю, это — великий художник, самый великий и неподражаемый из подражателей… А кстати, слышали вы, мессер Зорзо, что, когда потолок еще не был окончен, он хлопотал через Браманте, чтобы его святейшество отнял работу у Буонарроти и поручил расписать другую половину потолка ему, Рафаэлю… Видите ли, он чувствует свою слабость и боится — иначе он не стал бы прибегать к таким средствам!

— Вы говорите о человеке, не о художнике. Какое мне дело до человека, мессер Федериго?

— Каков человек, таков художник. Рафаэль осквернил себя корыстью. Он любит искусство и славу, но еще больше любит жирные куски со стола кардиналов, свой роскошный палаццо, построенный для него Браманте, своих лошадей и наложниц. Он пишет Мадонн и живет как язычник из стада Эпикура. Обманывает простодушных, прикидывается неземным созданием, самым невинным из мечтателей, но это fortunato garzone, по выражению моего друга Франчиа, этот херувим, слетевший к нам с высот Урбино, удивительно ловко устраивает свои дела. Впрочем, он имеет то, чего хотел и чего заслуживает; да, у Рафаэля — «счастливого мальчика» — бессмертная слава. Чего же больше? Он останется навеки идолом людей, любящих в искусстве приятное, доступное и поверхностное, людей чувствительных и мало думающих, богом живописи для толпы.

— А кто же бог избранных? — спросил фламандец.

Мессер Федериго указал на потолок часовни.

— Тот, кто это создал, с кем счастливому мальчику я посоветовал бы никогда не соперничать.

— В словах ваших много правды, Федериго, но я хотел бы нечто сказать, — только не знаю, сумею ли выразить мою мысль: я плохо говорю по-итальянски, и у меня нет привычки говорить о таких предметах…

Микеланджело давно забыл о том, зачем туда пришел, и перестал рыться в ящике; с жадным вниманием приблизил он ухо к тонким доскам, чтобы не потерять ни слова, и, не понимая причины своего волнения, чувствовал, как сердце бьется все чаще. С трепетом боязни ожидал он, что возразит мессер Джорджо.

— Видите ли, Федериго, — начал фламандец медлительно путаясь в словах и запинаясь, — вы говорите, мысль… Конечно, я с этим спорить не могу: у Микеланджело — мысль. Он думает и знает, чего хочет. И потом — сила, это главное. Такой силы нет ни у кого. Когда смотришь, все время удивляешься и видишь, как он старается сделать хорошо, так хорошо, как до него никто не делал. Думаешь, как ему трудно и какая сила. Буонарроти ничего не получает даром, сколько заработает, столько возьмет. А у Рафаэля не так. Не видно, чтобы он работал, кажется само сделалось нечаянно, он не старается, чтоб вышло хорошо, а выходит лучше, чем когда стараются. Ему легко — у него все даром. Когда смотришь на греческие статуи, которые выкапывают из-под земли, тоже думаешь, нетрудно бы так сделать.

Быстрый переход