Сенца бы кинули да водицы плеснули. А я не хочу в стаде, не хочу из корыта… Пожил русским, теперь побуду евреем. И кому какое дело до меня? И чего загадывать на годы вперед, коли все овцы посыпались с горы наперегонки, разбежались, расскочились, и не удержать никакому пастуху, не собрать в груд. Закат Европы уже случился, а мы и не заметили; уставясь в свое сытое чрево, доживает старуха Европа золотую осень, уже позабыв, как плодиться и как молиться. И срок миру всему уже давно подписан на Небесах. Стараниями ретивых прогрессменшев, с гамбургерами в зубах создающих безумные дьявольские машины, все человечество безропотно бредет в аидовы теснины, пахнущие серой и вонею. Вот это холокост в шесть миллиардов, сатанинская игра по-крупному, только оплакивать станет некому и мстить. А Горбатый обещал даве всем по квартире на скончание века и загонит Россию в гроб. Говорят, в Москве-то уже ящики напрокат, на Красной площади штабелями стоят. Но я-то хват каких поискать, умыкнул себе домишко напоследях, пусть и не дворец, но под крышею… Записать бы надо мыслишки, вон как толково льются, будто бутылку с шампанью открыл. Да лихо, ой лихо выбираться из одеял; от стужи даже бревна хрустят…» Так горько ерничал над собою Ротман, сверля взглядом темень, выискивая себе зацепку, чтобы к ней-то и заякорить убегающий сон. Он еще поворочался в дощатом ящике, покряхтел, притираясь к бортовинам, и собственные нестроения вдруг почудились такими ничтожными по сравнению с грядущим крушением мира, что и вовсе не стоило терзаться. Иван Ротман, красный человек, заснул уже вполне счастливым, угревшись под лопатиною. На улице метель завывала, рожала бесов, хлопалась в стены древней хоромины, сотрясала избу. Над крышею бы парус косой выставить, вот и рули, милый, во все концы света, пока хватает духу. Но Иван не слышал непогоды, он радостно плыл по синему морю в утлом ковчежце. Изо рта у спящего выпархивали колечки пара и оседали на потолке инеем.
Глава вторая
Долгий день умертвляет человека, ощутимо отбирает жизни, как бы отпивает из пустеющего сосуда по глотку. Так и говорится в народе: «С каждым днем жизнь его угасала». Ночной сон, как маслице в лампадке, крепит истаивающего человека. Если человек не соснет, он увядает, как цветок, прямо на глазах, поникает, ощутимо дрябнет, на лице высекаются морщины, глаза окунеют. Но тогда что за энергия особого свойства пополняется ночью? Физическая? Да нет же. Иной человек и вовсе не тратится в день, не знает, как и перемочь светлое время от безделицы, отсчитывая часы, тоскует, изнывая в барстве, неге и лени. Но так устает, бедный, так он изноет каждой мясинкою, словно бы на спине его цепами снопы молотили. Может, умственная, мозговая энергия пополняет извилины? Да нет же… Ночью мозг трудится еще ретивее, он не знает передышки, выстраивая самые причудливые живописные картины. Но именно во сне обновляется человек, точно молодильной водой окатывается он к утру, выпрямляется весь, вроде бы подключили его к земле громоотводом, а к небесам — невидимыми проводами. День выпивает человека, а сон возрождает, хотя бы и самым беспокойным, прерывистым был он. Вернее всего, сон не поновляет энергию, но, будто фильтр, удаляет, вымывает из человека все дурное, что он наживает за день, вычищает смертную труху. Именно сон отгоняет смерть, как бы ни приближалась она ночью к любому изголовью…
Алексею Братилову были ночи не в радость. Повалится в постель измаянный, встанет с утра измочаленный. И вот нынче насильно проснулся, чтобы не блуждать по тупикам ночного кошмара, беспамятно увидал разлитое по комнатенке белое с голуба молозиво и смежил глаза, чтобы тут же вернуться в прежнее видение, которому не станет конца. Будто с Милой Левушкиной гуляют в сумерках по Розе Люксембург, осторожно шаркают валенками по зальделым мосткам, чтобы не оскользнуться. «Закастили… нет бы лопатой поскоблить», — бормочет Братилов, украдчиво просовывая в карман к девушке свою шершавую лапу и нащупывая там зальделую ее ручонку с тонкими пробежистыми перстами. |