А поженились они спустя несколько месяцев, весной, обвенчавшись в «летящей церкви» высоко на скале, в Форосе, в известной всем туристам крымской достопримечательности.
Лицевой нерв у дяди Димы полностью восстановился, отвислая синюшная губа вернулась на место, красный влажный полумесяц под глазом исчез, кожа, натянутая новыми мышцами, сперва долго чесалась: хотелось гримасничать, показывать язык. Из-за незарастающих проплешин и шрамов волосы решили постричь максимально коротко, что, с обнаружившимся мужественным, мускулистым рельефом того, что шло ниже – смотрелось почти гармонично. С началом сезона постоянные клиенты были приятно удивлены исчезновением хромого деда и появлением нового молчаливого молодого мужчины с загоревшим, притягательно грубым лицом с легкой светлой щетиной. Белла им ничего не говорила, не опровергала стихийно созревшую версию о собственной предприимчивости и удачной покупке, просто выглядела спокойной и счастливой, ловко сервируя столики и вынося на поднятой к плечу руке поднос с блюдами. Те, что приехали ближе к осени, на бархатный сезон, отметили, что она заметно пополнела, особенно в талии, но связать это обстоятельство с оживленным строительством еще одного дома почему-то никто не догадался.
Глава II
Больничный корпус, в который я прихожу уже как домой, очень похож на корпус одного санатория, где мы отдыхали с родителями один раз, в девяносто первом, кажется, году. В силу известных исторических событий в санатории творилось что-то непонятное с питанием, но никого это тогда не волновало, так как взрослые – и персонал, и отдыхающие – постоянно смотрели телевизор и живо обсуждали увиденное. Позже все вокруг выкупили и позагораживали, а тогда, в тот год, можно было беспрепятственно гулять вдоль побережья на много километров во все стороны. Сам дом, где мы жили, был огромным для той плоской степной местности, из серого бетона, и почему-то без балконов.
Больничный корпус – это самое высокое здание в округе. Когда я еду домой, то в зеркале заднего вида он тепло и уверенно светит желтыми и фиолетовыми окнами. Когда я приезжаю сюда в сгущающихся серых сумерках, то ставлю машину в хитром месте за какой-то бойлерной, затем прохожу через тихий полутемный приемный покой, где никому нет до меня никакого дела. На крыльце, у выложенного серой бетонной плиткой пологого спуска, часто стоят врачи в зеленых пижамах и курят. Тут их лица бывают уставшими, индифферентными, озабоченными – словом, не такими, как на той, заполненной ровным «дневным» светом центральной лестнице. С места, где они стоят и курят, виден кусок вечернего неба, над крышами домов, в косых полосках серых облаков, оно догорает холодным малиновым и оранжевым.
Я иду мимо манипуляционной и рентген-кабинета к лестнице (там стоит кофейный автомат) на закрытый после шести вечера центральный вход. Вечером эта лестница уже не похожа на курортный променад. Вообще, больница вечером совсем не похожа на себя же в первой половине дня. Я спускаюсь в подвал. Это неприятное место, как из фильма ужасов, и по идее мне должно быть жутковато там – низкий потолок, рыжий тусклый свет и, главное, все стены в каких-то проводах и трубах. Но мне там ни капли не страшно. Странно, но какие-либо чувства, кроме чувства отчаянной неправильности происходящего, у меня заметно притупились. Я уже несколько недель не ощущаю голода, приходится напоминать себе о еде. Точно так же я никогда не хочу пить, и даже в туалет хочется теперь как-то иначе, не так, как всегда, невнятно. Это, в целом, нормальное, не катастрофическое состояние, я не понимаю, как может хотеться в таком состоянии принимать еще и успокоительные, зачем пьют валерьянку, или что там положено в подобных случаях. Повторяю – совершенно приемлемое, не неприятное состояние легкой заторможенности, какой-то перефокусировки – отметается интерес ко многому, многое теряет свою значимость, но жить вполне можно. |