И столько счастья мазохистам обоих полов приносят — хоть памятник им ставь, мерзавцам. Бабка млеет от самоотверженных тружеников на ниве бытового и любовного садизма. Называет их солью земли, без которой сухопутным народам пресно живется. Сейчас рассядется и заведет беседу на полночи о роли Лори в развитии идеи общемирового мазохизма.
Что-то долго бабуля сидит и разглядывает свои ультрамариновые ногти, заточенные в форме гнутых сапожных игл.
— Случилось что? — беспокоюсь я. Никогда с ними, родственничками моими, не знаешь, какие еще проблемы человечество к ним в моря-окияны слило. Бабка качает головой. И смотрит на меня смущенно.
— Я это… жениха тебе наворожила.
— Какого жениха? Как именно наворожила? — без всякого инфантильного протеста спрашиваю я. Старая синяя карга отродясь не пыталась разнообразить мою личную жизнь, навязывая мне потомков своего племени. Хотя бы потому, что мужья из них дурные — гуляки, задиры, бродяги, грубияны. И садисты, о да. Фоморы — жестокий народ. Поэтому и растворяется род мой в смешанных браках — уж очень гармоничные пары образуют фоморки с земными мужчинами, а фоморы — с женщинами. И множат, множат число велеречивых человеческих жалоб на беспощадное чудовище по имени любовь. Но — в сторону рассуждения, в сторону.
— Ты, деточка, не можешь выйти замуж абы за кого, — печально говорит бабка. Нашла чем удивить. Я это и так знаю. Никто мне этого не объяснял, но я и без разъяснений знаю: такие, как я, даже в браке должны своему роду-племени. Не знаю что, но должны. «И все должны мы неудержимо, неудержимо все должны!»
Не встречая ответного возмущения, бабуля переходит к делу:
— Время вам встретиться. Он человек особенный. — Кто бы сомневался? — На нем древнее заклятье. Он слеп.
— Совсем? Или как ты, наполовину?
— Наполовину. Но не как я. Совсем иначе. Его взор обращен вовне этого мира. Он слепой провидец. Только еще не знает об этом. Ты и должна раскрыть ему глаза.
— И как ты думаешь, раскрыв глаза, он останется со мной? — усмехаюсь я. — Если наведенный морок рассеется и женишок увидит меня во всей фоморской красе, не убежит ли он с воплями, часом?
Бабка смотрит на меня с нежностью и касается моей синей, словно морская бездна, щеки…
* * *
Городские жители не знают, что такое заря.
Заря — это что-то, что занимается у горизонта. В городе нет горизонтов. Город — одушевленный каньон из тысячи душных ущелий, угрюмо глядящих друг на друга миллионами окон.
Когда над корявой кирпичной скалой, заслонившей от меня горизонт, встает солнце, на часах полшестого утра. Солнце бьет меня по лицу, как потная горячая ладонь, как пьяный отец, вымещающий на ребенке злобу за неудавшуюся жизнь. Это шар бешеного огня делает вид, что знает, почему я не могу открыть глаза. По крайней мере, не могу это сделать сразу.
Солнце не может иметь никакого представления о причинах моего равнодушия к нему. И о моем главном утреннем ритуале. Ритуал длится полторы минуты: я должен кашлять до тех пор, пока не проснется Она. Потом я буду лупить по тумбочке, пока не услышу дежурного ворчания на тему «Пора тебе бросить курить».
Все, цель моя достигнута, я могу брести в ванную, слегка прижмурившись. Они никогда не замечают, что я не закуриваю. Или делают вид, что не замечают. Либо Им все равно, либо мне везет.
Ночью я опять был в том раю. В раю, где я Их вижу. Где лица людей не расплываются в мельтешащем мареве. И мне не приходится гадать, какие Они — красивые или уродливые, добрые или злые, умные или глупые… И каков я сам. В Их глазах. И в своих собственных.
За всю свою жизнь я не видел ни одного лица. |