Пнин отшвырнул полотенце в угол и, отвернувшись, стоял какое-то мгновение, глядя в черноту за порогом распахнутой кухонной двери… Он выглядел сейчас очень старым, с полуоткрытым беззубым ртом и пеленою слез, замутивших невидящий, немигающий взгляд. Наконец со стоном болезненного предчувствия он повернулся к раковине и, набравшись духу, глубоко погрузил руку в мыльную пену. Укололся об осколки стекла. Осторожно вынул разбитый стакан. Прекрасная чаша была цела».
Униженный, уволенный, все потерявший Пнин уцелел снова. Он выжил. Он сохранил себя. Он уезжает из Уэйндела, оставляя позади и рассказчика, и своего двойника-имитатора Кокарека, к лицу которого словно приросла его, пнинская маска: автор точно хочет сказать, что в подражании нет истинного искусства, нет индивидуальности, всегда способной на непредвиденное.
Для Пнина, как и для его творца, отмечает Пейдж Стегнер, бегство от нестерпимых страданий и пошлости этого мира лежит в поисках стиля. Путь самого Набокова тоже проходит через искусство иронии, пародии, через хитрости композиции.
Но как выжить в мире, где царят не только пошлость, но и душераздирающая жестокость, концлагеря, где возможна смерть его детской любви Миры Белочкиной?..
«Если быть до конца честным с самим собою, то никакая сознательность и совесть, а стало быть, и никакое сознание вообще не могли существовать в мире, где возможно что-либо вроде Мириной смерти. Приходилось забыть — потому что невозможно было жить с мыслью о том, что эту изящную, хрупкую, нежную молодую женщину, с этими ее глазами, с этой улыбкой, с этими садами и снегами за спиной, свезли в скотском вагоне в лагерь уничтожения и убили, впрыснув ей фенол в сердце, в это нежное сердце, биенье которого ты слышал под своими губами в сумерках прошлого».
Страданье — участь людей, но Пнин находит в себе силы жить, а страхи, которые посещают его во сне, не придуманы — это реальные страхи фашистских лагерей, так хорошо знакомый нам по Набокову страх большевистских расстрелов, бегства, преследований террора. Ответом на жестокость мира и на засилие пошлости становится погружение в красоту — красоту русской литературы и русского предания.
«Один из моих немногих близких друзей, — писал Набоков, — прочитав „Лолиту“, был искренне обеспокоен тем, что я (я!) живу „среди таких нудных людей“, меж тем как единственное неудобство, которое я действительно испытываю, происходит от того, что я живу в мастерской, среди неподошедших конечностей и недоделанных торсов».
Набоковеды невольно сопоставляют две сцены бегства, написанные Набоковым с небольшим разрывом во времени, — бегство Гумберта, прижатого к обочине дороги, и бегство непокорившегося Пнина:
«Маленькая легковушка дерзостно обогнула первый грузовик и, вырвавшись наконец на свободу, прыснула вверх в сиянье дороги, сужавшейся вдали до тоненькой золотой нити, мреющей в легком тумане, где гряды холмов так прекрасно преображали пространство, что предсказать невозможно было, какое чудо там может случиться».
***
В конце лета Набоков сообщил Уилсону, что работа над «Онегиным» подходит к концу. Перевод самого романа и вариантов к нему был давно готов, а вот комментарии — они все разрастались, и при всяком удобном случае Набоков уезжал из Итаки, чтоб поработать в библиотеке Гарварда, покорпеть там над новыми книгами. Описание его нынешних трудов можно найти и в его романе, там, где он пишет о библиотечных бдениях Пнина:
«Его исследования давно вошли в ту блаженную стадию, когда поиски перерастают заданную цель и когда начинает формироваться новый организм, как бы паразит на созревающем плоде. Пнин упорно отвращал свой мысленный взгляд от конца работы, который был виден уже так ясно, что можно было различить ракету типографской звездочки… Приходилось остерегаться этой полоски земли, гибельной для всего, что длит радость бесконечного приближения. |