Их назойливость, как я понял, сильно досаждала ему.
Прошло больше года, прежде чем я снова увидел Фостера Адамса, да и то лишь благодаря случайному стечению обстоятельств.
Я ехал домой после одной встречи в Чикаго, и, когда уже начинало темнеть, меня застала в дороге одна из лютых бурь, что случаются поздней осенью. Дождь превратился в град, град в снег. Непогода час от часу лишь усиливалась, машина едва ползла, и я понял, что так я далеко не уеду. Пора было искать убежище, и быстро. Тут я вспомнил о старой ферме Смита — до нее оставалось меньше двух миль.
Я нашел нужный поворот, съехал с шоссе и через полчаса был у подножия холма, который примыкал к горному хребту. В такую непогоду моя машина не могла одолеть подъем, и я пошел пешком, увязая в мокром и тяжелом снеге, ведомый немощным пятном света в окне фермерского дома.
Даже днем здесь всегда дул ветер — резкий, колючий, рычащий сквозь зубы, как пес. Теперь же, подстегиваемый бурей, он с воем проносился над горами и обрушивал всю свою злобу на низину.
Остановившись передохнуть, я прислушался к голосу ветра, и мне почудились в нем завывания своры адских гончих, вопли преследуемых жертв и тихое, жалобное хныканье существа, безуспешно пытающегося выбраться из глубокого ущелья.
Я заторопился, подгоняемый безотчетным ужасом, и лишь когда оказался возле самого дома, понял, что бежал во весь дух, спасаясь от сонма воображаемых кошмаров, которые сгрудились на склоне холма.
Добравшись до крыльца, я вцепился в покосившуюся опору и попытался восстановить дыхание и отогнать прочь иррациональный страх, притаившийся в темноте у меня за спиной. К тому времени, когда я постучал в дверь, мне это почти удалось. Однако стучать пришлось снова и снова, потому что грохот бури заглушал все звуки.
Наконец старый слуга впустил меня. Мне показалось, что он стал двигаться медленнее и ноги у него заплетались больше, чем я помнил по прошлому разу, и разговаривал он невнятней, словно у него каша была во рту.
Адамс тоже изменился. Он по-прежнему держался чопорно, официально и очень сдержанно, однако от его педантизма не осталось и следа. Он не брился день или два, его глаза запали от усталости. Что-то явно не давало ему покоя, хоть он и пытался не подавать виду, и это насторожило меня.
Хозяин дома не удивился, увидев меня, и, когда я упомянул о буре, которая заставила меня просить у него убежища, он согласился, что ночь действительно ужасная. Словно я жил от него через улицу и заскочил на часок-другой попить чаю. Адамс и не подумал предложить мне поесть, ему будто и в голову не пришло, что я не прочь переночевать в его доме.
Мы повели вымученную — по крайней мере, с моей стороны — беседу о всяких пустяках. Адамс держался вполне непринужденно, однако его лицо и руки нервно подрагивали.
Вскоре разговор перешел на его занятия. Из его слов я понял, что Адамс, минуя промежуточные этапы исследования, сосредоточил внимание на проблеме наказаний и пыток, которым только подвергался человек со стороны своих собратьев в обозримом историческом прошлом.
Сутулясь в кресле, неотрывно глядя в стену, он описывал в красках кровавые издевательства, которые оставили страшный след в веках и роднили древнеегипетского правителя, чей гордый титул звучал как Раскалыватель Лбов, и чекиста, чей дымящийся револьвер прикончил так много людей, что расстрельные подвалы были завалены трупами по колено.
Адамс в подробностях знал, как укладывали людей на муравьиной тропе, как закапывали по шею в песках пустынь. Он совершенно серьезно убеждал меня, что американские индейцы были последними мастерами истязания огнем, а искуснейшие дознаватели из числа инквизиторов, по крайней мере в данном вопросе, были не более чем бестолковыми растяпами.
Он говорил о дыбах и четвертовании, о крючьях, вырывающих внутренности. Я слушал эти сухие холодные речи прекрасно эрудированного ученого, и мне мерещился запах дыма и крови, слышались вопли мучеников, скрип натягиваемых веревок, звон цепей. |