В июне в Техасе было благополучнее, чем когда-либо, и разницу положил в карман Сайдер. Тогда я сыграл на "бесе" на австралийском хлопке, и опять разницу положил в карман Сайдер. Восемнадцатого июля, в два часа и семь минут пополудни, я в кровь разбил ему кислую рожу у подъезда гостиницы, из которой уходил навсегда, оставив в номере чемоданы.
Теперь и в голову не приходило, например, - махнуть с Бруклинского моста в воду. У меня начал расти каменный подбородок. Я еще свирепо верил в право моей личности на сто миллионов долларов.
Полтора месяца я чистил башмаки на улицах, продавал газеты, стоял в полосатом фраке у входа в кино и золотой тростью показывал на огненную вывеску, и так далее... Скучно рассказывать. Я ждал удачи, писал письма, бегал по адресам... Наконец повезло. Я чистил чьи-то башмаки, поднял голову, и владелец башмаков оказался старым знакомцем: он держал контору и ввязывался торговать с Москвой.
В этот день я прыгнул с тротуара на двадцать восьмой этаж небоскреба в контору - в две комнаты - "Экспорт - импорт, Гарри и Воробей, Компани". Я сел за дубовую конторку, раскрыл книгу входящих и исходящих, и абсолютно свободная личность моя уложилась в двадцати семи долларах в неделю. Все мое остальное оказалось вне котировки - непригодным для "Экспорт компани".
Шесть дней в неделе были таковы. В половине восьмого утра я судорожно схватываю трещащий будильник и не больше минуты сижу с вытаращенными глазами. Одевание, бритье, чашка шоколада - десять минут. Лифт вниз, сто двадцать два шага до подземной дороги, лифт под землю, семь станций под землей, два лифта наверх, на улицу, сто четыре шага через улицу и площадь, затем лифт-экспресс до тридцатого этажа, затем два марша пешком вниз по лестнице, - на все это - семнадцать минут. Ровно в восемь я сажусь за конторку, сморкаюсь.
До часу дня я пишу, режу ножницами, вклеиваю. Мой хозяин. Воробей (Гарри вообще никакого нет), читает вылезающую из телеграфного аппарата ленту. Экспорта, импорта у нас, конечно, тоже никакого нет (если не считать ящика с гуттаперчевыми манишками и воротниками для русских крестьян). Воробей, поставив одну ногу на стул, стоит у телеграфного аппарата и крутит пуговицы на жилете. Я отвечаю на письма. Вся остальная деятельность конторы для меня - тайна.
В час я срываюсь с конторского стула и - в лифт, вниз - через улицу, в ресторан. Воробью всегда кажется, что - отвернись он, и непременно пропустит какую-то счастливую котировку каких-то бумаг, - он остается в конторе у аппарата, ест сандвичи, тащит ленту.
В ресторане - длинном изразцовом коридоре - я; проходя, схватываю контрольную карточку и поднос. Бегу к прилавку, - на нем дымятся несколько сот блюд на тарелках. Указываю на ближайшие. Повар швыряет их мне на поднос. Юркая барышня ловко пропечатывает карточку. Бегу с блюдами к свободному столику. Лакей стремительно ставит предо мной графин с ледяной водой, хлеб и шевырюшки масла. Ем. Пихаю в живот рыбу, говядину, соуса, пудинги.
Вдоль изразцовой стены пятьсот конторских служащих, рабочих, шоферов и так далее делают то же, что и я. На всю еду - пятнадцать минут. Вскакиваю. Плачу по карточке. Ровно в два я - за конторкой. Воробей продолжает читать колонки цифр на телеграфной ленте. Весь жилет у него обсыпан крошками, на губах - запекшийся сигарный сок.
Так до шести идет максимальное напряжение трудового дня, не потеряно ни секунды. Воробью удается обычно рвануть с ленты несколько цифр и по телефону продать их, либо купить, - получить разницу: пятьдесят, сто долларов. День кончен.
В шесть я захлопываю книги, надеваю пиджак, рычу Воробью: "Добрый вечер" - и еду домой. В голове трещат, грохочут колеса. Во рту сухо. Под кожей дрожат все жилочки.
В половине седьмого я беру горячую ванну, бреюсь, надеваю шелковую рубашку (я не хам), смокинг и выхожу на улицу наслаждаться жизнью.
Я абсолютно свободен. Обедаю - медленнее, чем днем. |