К изумлению всех, едва бадья показалась в горловине шурфа, в ней встал на ноги сам Боб. Неуклюже вытирая сочащуюся из ушей кровь, он вылез на землю и молча пошел к Сахно. Широко размахнулся и хотел ударить, но закашлялся и присел. Обрадованный благополучным исходом, Сема с остервенением подскочил к хитрому спорщику и исполнил желание контуженного Боба, даже чуть перестарался. С шурфа вели, поддерживая, двоих – Сахно и Боба.
Незадачливый взрывник подлечил контузию, но, кроме кайла, ничего взрывчатого в руки больше не брал. Остались лишь ненависть ко всякому дыму и боязнь выстрелов. Зная весь этот комплекс неприятных ощущений Боба, горняки при нем воздерживались открывать пальбу, подливали ему в стакан, когда случалась выпивка, чуть больше, чем всем, а иногда даже курили поменьше в Бобовом присутствии. Получил он поблажку и в работе. Устал Боб кайлом долбить – сядь, отдохни, слова никто не скажет. Боб не злоупотреблял этим, но и не отказывал себе – как-никак заслужил.
Несмотря на внезапно появившийся авторитет, Бориса все же считали чудаком. Тот самый символ возвращения в цивилизацию – фуражка гражданской авиации – смущала богатых специфическим юмором горняков. Может быть, еще и потому, что никто больше такой фуражки не носил, хотя, если разобраться, у каждого можно было найти какие-нибудь причуды. Один кайло, завернутое в тряпочке, возит, а работать им не работает, другой всяких зверей выстругивает из коряг и сучьев, третий ящик с книгами с места на место таскает, книг этих никогда не читая. Все это считалось нормальным, а Бобова фуражка почему-то нет. Как-то один горняк, в прошлом инженер-электрик, сделал предположение, что у Бориса после взрыва наступил сдвиг по фазе. Однако сам Боб считал свою фуражку чем-то вроде талисмана. Что только не потерял он за пять лет!.. Так ни разу и не женился, не повидал отца с матерью, не узнал, на сколько голов выросла Анюта и еще много чего. А вот фуражка каждый год оставалась целой, лишь старела и выцветала. И как только на территории базы весною начинала мелькать бледно-синенькая фуражечка, собиравшиеся к этому времени бичи-сезонники говорили: «Слышал (или видел), Боб приехал!» По этому признаку узнавали его и в отделе кадров, так как вконец исхудавший и осунувшийся за зиму Боб изменился в лице.
Случалось с Бобом Ахмылиным и такое, что он вдруг от тоски и безводочья ударялся в тихую философию. Потрепаться, кстати, все горняки были не прочь. Кто про что. Наговорятся за вечер, наспорятся, а утром – кайла в руки и на шурф, как ни в чем не бывало. Треп трепом, деньги деньгами. Но Боб, философствуя, ходил такой, будто его наизнанку вывернули. Долбит, долбит породу, вылезет из шурфа и к Семе:
– Ты же вчера врал, что сам от всех жен уходил?
Мыльников сморщится и, чтобы скорее отвязаться, скажет:
– Ну врал.
– Я так и понял,- тихо обрадуется Ахмылин. – А зачем врал?
– Иди ты отсюда! – отмахнется Мыльников. – Не мешай!
А Боб свое:
– Значит, и остальные вчера тоже врали? Вот интересно! Собрались в кучу и давай врать. Что? От этого лучше, что ли?
– Ты сам-то не врешь? – разозлится Сема. – Честный нашелся!
Боб соглашался, что тоже врет, и уходил.
Он действительно врал мужикам много. Рассказывал, как он в армии здорово прыгал с парашютом, хотя и служил в строительных войсках и самолета близко не видел. Как он в Красноярске в сильный мороз нашел заблудившегося ребенка, а потом разыскивал его мать. И та до сих пор преследует Боба, чтобы отблагодарить. А однажды его пригласили сниматься в кино, в массовках… Его вранье было похоже на небылицы других горняков, которые говорили о своем прошлом. Были они когда-то л инженерами, и механиками, и орнитологами, но в свое время им такая работа надоела, и они уходили. Будто и сейчас, как кто встретит из бывших коллег, – зовут обратно. |