– Комиссар грохнулся!
– Подсолнух!
– Чего же народ шумит?
– Чего кричат, чего орут, – говорит Пелагея Фоминишна, – милые мои, сколько вы ни кричите, а служить кому-нибудь надо, я тридцать пять лет у господ жила, и никто меня не обидел, оттого что я себя знаю, я такая ведь: самовар согрела, чай засыпала, пока настоялся чай, я двадцать дел переделаю, кто с меня спросит, кто посмеет обидеть? Покойника несут, а они визжат, вот Егор Иваныч идет, спрошу-ка я его.
И того самого дьякона, что Алпатову капусту не выдал, спрашивает:
– За что же, батюшка, Егор Иваныч, убили?
– Да ни за что, так время переходит, и убивают.
– Как его имечко-то святое?
– Не знаю, матушка, сам, только пролетарий он оказался настоящий, и не думали, а как умер, вдруг и обнаружилось, вот ему теперь и почет.
– Все-таки имечко-то его святое надо узнать, что же это такое, хороните и не знаете, кто он такой.
– Какой-то не то Ламатов, не то Лапатов, загляните, может вспомните.
Пелагея Фоминишна заглянула и, не сводя глаз с лица покойника, крестилась и низко кланялась.
– Господи, – сказала она, узнавая, – да ведь это наш городовой лежит.
«Нет, я не городовой», – хочет сказать Алпатов и не может, и страшно ему лечь безымянно в могилу.
– Ну, конечно, городовой, – уверилась старушка, – дай Бог памяти, как его звали, как же, знаю, знаю, он у нас в Ямщине стоял на посту, только, батюшка, как же вы его к себе приняли, все-таки был он полицейский.
– Городовой, – поправил Егор Иванович, – насчет городовых есть особое разъяснение, это не полицейский.
– Как не полицейский?
– Городовой стоит и больше ничего: это статуй.
– Что вы говорите!
– Статуй и больше ничего.
– А в Бога веровал, бывало, как придет на пост, всякий раз перекрестится на церковь.
– Насчет религии вы не беспокойтесь, Пелагея Фоминишна, в Карле Марксе есть все Евангелие, только уж, конечно, без прологов и акафистов, но ведь это не главное.
– Конечно, батюшка, не главное, был бы с нами господь Иисус Христос.
– Ну, это все в Карле Марксе есть, не беспокойтесь!
– Одно только плохо, что вот имечко-то его святое забыли, и другое осмелюсь вас спросить, Егор Иваныч, не выдашь ли на бедность мою кислой капусты, все-таки сын мой у вас шкраб.
– Городской или сельский?
– Сельский, батюшка, сельский.
– Сельским шкрабам капуста не выдается.
Гроб с музыкой «Мы жертвою пали» мало-помалу приближается к площади, и, как только свернули, ветер злейший с летящими снежинками над застылой кочками грязью пронесся, и солнце желто глянуло на похороны блудных детей земли.
– Все выдумала антиллигенция! – тихо говорит Крыскин.
И мужик с топором за поясом ему отвечает:
– Нехай, нехай!
Музыка затихла, гроб поставили у края могилы. Красная армия выстроилась вокруг Карла Маркса, и впереди всех Персюк на коне грозно сидит, как Петр Великий при казни стрельцов.
– Егор, начинай! – кричит Персюк дьякону. Егор Иванович заложил руки в карманы по манере новых ораторов и, не вынимая их, прошелся туда и сюда возле гроба, обдумывая, и вдруг выхватил одну руку, простирая к покойнику:
– Товарищ!
И запнулся, имя товарища ему неизвестно. Шарит глазами вокруг, не подскажет ли кто-нибудь, но никто не хочет помочь дьякону, имя покойника никому не известно. |