Над закулисьем адским огнем горело предостережение: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
Я впервые перестал ценить отзывы и мнения публики.
Изолятор
Восточное побережье Камчатки обслуживал теплоход «Николаевск». В отличие от «Петропавловска», который обслуживал западное. На уровне личных отношений надругавшись над всеми инструкциями, николаевский врач вселил меня в судовую медчасть. Его жена была одной из моих абитуриенток в общаге пединститута. Я был рекомендован с осторожной мерой теплоты, чтобы не вызвать ревности.
Врачи — самые полезные из людей. Я спал на кушетке с бельем в изоляторе, и четырежды в день официантка из экипажного камбуза ставила в окошечко поднос с судовым рационом. Потом мы с доктором пили его спирт и курили его сигареты.
Ему исполнилось двадцать шесть — на пять лет старше меня. Он плавал здесь второй год по распределению после хабаровского меда. Он никогда не был «на Западе» — западнее Урала — и брюзжал с иронией про одичание. С терпением интеллигента он вынужден переносить ограниченную умственную ориентацию мореманов. Он и взял меня как собеседника с университетским гуманитарством из города городов — Ленинграда.
Мы говорили об умном. О литературе и истории, политике и нравственности, психологии и справедливости, успехе и будущем человечества. В мужских беседах время летело. Через пару часов и пяток мензурок общим знаменателем всех тем оказывался закон, что жизнь — дерьмо.
— Ты посмотри, сколько я учился! — говорил он и прибавлял к одиннадцати шесть.
— А теперь смотри, сколько я получаю! — горько улыбался он и сбивчиво складывал плюсы с минусами, чтобы огласить матерное сальдо.
— А теперь скажи — можно так жить?! — требовал он и смотрел оценивающе, как палач на виселицу.
— Сколько это может продолжаться?.. — стонал он, как больная совесть. И начинал поносить Советскую Власть и глумиться над святынями.
К этому возрасту мои идеалы рухнули. Родной Комсомол и любимая Партия чем выше, тем из большей сволочни состояли. Жизнь была необъяснимо подла. В Истории не удавалось найти логику, не говоря о справедливости. Короче, преобладал негатив.
— Не может это долго продолжаться! — от злобы я говорил уверенно.
— Ты думаешь? — недоверчиво спросил он.
— Все прогнило! — наддавал я. — Никто ни во что не верит! Не может это долго продолжаться!
— Э… Люди работают. Всем деньги нужны. Рты заткнуты. Везде стукачи. Куда мы денемся…
— Изнутри сыплется!..
— Ну и что?.. Ты — думаешь?.. Кто ж его все сковырнет…
— Само рухнет! — убеждал я. — Все буксует, везде халтура, всем на все плевать!..
Мы выпили, запили, закурили и открыли иллюминатор, впуская морской воздух.
— Молодой ты все-таки еще, — укорил доктор.
— Я тебе точно говорю, я что, страну не вижу! — уверял я его с высоты неизвестно чего, что сам себе назначил.
— И сколько это еще продержится? — ни во что не верил он.
— Лет десять! И все!..
— Десять? Десять… Эта махина?! У тебя что, есть хоть какие-то основания так считать? Серьезно? Да брось.
— Да есть! Вот ну по всей логике, по приметам, понимаешь?
Через десять лет, в семьдесят девятом году, я в глухой брежневской полумгле покидал Ленинград и переезжал в Таллин, где брезжила хоть надежда издать книгу. Кислород был перекрыт по всему полю.
Через двадцать лет, в восемьдесят девятом, открылся Тот Самый Первый Съезд Советов. |