|
Сам по себе он ничем не лучше дырявой лодчонки, день за днем дрейфующей посреди океана и однажды тихо и незаметно поглощенной пучиной. Остров лишен света и тени. Он остается таким, каким и был. Это как ломоть хлеба. Конечно, он не дает нам умереть, если мы испытываем голод к чтению; но кто станет есть хлеб, когда под рукой всевозможные деликатесы?
- В письмах, которые вы не читали, - сказала я, - я писала, что вся эта история кажется глупой только потому, что она упорно хранит молчание. Тень, которой вам так недостает, перед вашими глазами: это отрезанный язык Пятницы.
Фо ничего не ответил, и я заговорила снова:
- Быть может Историю языка Пятницы поведать невозможно, во всяком случае, я этого сделать не моху. То есть можно было бы поведать несколько ее версий, но подлинная история похоронена в Пятнице, а он нем. Эту подлинную историю никто никогда не
узнает, пока мы не овладеем искусством вернуть ему голос.
- Мистер Фо, - продолжала я, и слова давались мне все с большим трудом, - когда я жила в вашем доме, я иногда лежала у себя наверху без сна, прислушиваясь к биению пульса в висках и тишине там, внизу, у Пятницы, тишине, которая поднималась, как дым, как клуб черного дыма, по лестнице. У меня перехватывало дыхание, я начинала задыхаться в постели. Мои легкие, сердце, голова точно наполнялись черным дымом. Я вскакивала, откидывала занавески, высовывала голову в окно, вдыхала свежий воздух и убеждалась, что в небе по-прежнему есть звезды.
- В своих письмах я рассказывала вам о танцах Пятницы. Но я сообщила вам не все.
Обнаружив ваше платье и парик и нарядившись в них, Пятница целые дни кружился, танцевал и напевал - на свой лад. Я не написала вам, что он надевал ваше платье на голое тело. Когда он стоял спокойно, одежда закрывала его до лодыжек, но, когда он начинал кружиться, платье распахивалось и создавалось впечатление, что единственной целью танца и было выставить напоказ наготу.
Так вот, когда Крузо сказал мне, что работорговцы вырезали языки у своих пленников, дабы легче было держать их в повиновении, я, признаюсь, подумала, не есть ли это некая деликатная фигура речи: быть может, вырезанный язык означает не только язык как таковой, но подразумевает и еще более жестокое увечье, и что в понятии немой раб заключен раб кастрированный.
Когда в то первое утро я услышала шум и подошла к двери, я увидела танцующего Пятницу в развевающихся вокруг него одеждах и, ошеломленная, бесстыдно взирала на то, что раньше было от меня сокрыто. Хотя мне и приходилось видеть Пятницу голым, было это только издалека: на нашем острове мы, и Пятница в том числе, сколько было возможно, блюли приличия.
Я рассказывала вам об отвращении, которое я испытала, когда Крузо открыл Пятнице рот, чтобы показать мне его ущербность. То, что Крузо хотел мне показать и от чего я отводила глаза, было обрубком в задней части рта, в дальнейшем я рисовала в своем воображении этот обрубок шевелящимся и напрягающимся от эмоций, которые хотел выразить Пятница; я уподобляла его перерубленному червяку, извивающемуся в смертельных конвульсиях. С той ночи меня постоянно преследовал страх, что однажды моему взору откроется увечье еще более ужасное.
Во время танца ничто не оставалось неподвижным - и, наоборот, все как бы застывало. Развевающиеся одежды были подобны красному колоколу, надетому на плечи Пятницы; сам он был как бы темной колонной в его центре. То, что было сокрыто, открылось. Я увидела, точнее, мои глаза были открыты тому, что пред ними предстало.
Я увидела, верила, что увидела, хотя впоследствии вспоминала Фому, который тоже видел, но не мог себя заставить поверить, пока не вложил персты свои в рану.
Не знаю, как об этом можно написать в книге, иначе как снова накинув покров иносказания. Когда я впервые услышала ваше имя, о вас говорили как о человеке необычайно скрытном, ну точно священнослужителе, которому приходится в процессе своих трудов выслушивать самые откровенные признания самых отчаянных грешников, Я не встану перед ним на колени, клялась я себе, как это делают грешники, поднаторевшие во всевозможных непотребствах; я просто и прямо скажу то, что можно сказать, и умолчу о прочем. |