|
Когда меня переселили, я ни с кем из сокурсников после занятий не виделся. Несмотря на результаты SAT, математика и естественные науки для меня словно преподавались на иностранном языке. Мне едва удавалось плестись в самом хвосте группы. Иногда я смотрел на строку непонятных символов, начертанную на доске профессором Флэгшипом, преподавателем математики, и чувствовал, что падаю в бездонную пропасть. Неделями я не занимался ничем, а только курсировал между общежитием, аудиториями, столовой и библиотекой. Потом пришли холода.
Зима свалилась на Вермонт сразу после Дня благодарения. Температура упала ниже двадцати, и холод когтями вцепился в меня. Вскоре потеплело градусов на десять, но с гор подул ветер – такой холодный, что казалось, он живьем сдирал кожу с лица. Даже в душно натопленных аудиториях мне чудилось, что мороз пронизывает меня до костей. На протяжении двух месяцев солнце пряталось за свинцово-серым покрывалом облаков. А долгие беззвездные ночи начинались сразу после пяти вечера. Первая в моей жизни сильнейшая простуда вызвала бесконечное чихание и кашель, отдающиеся болью в каждой клеточке моего тела. Я с трудом притащился в учебный корпус и отсидел лекции, но когда пришел на работу в столовую, администратор заявил, что я представляю опасность для здоровья окружающих, и дал мне отпуск по болезни. Поковырявшись вилкой в невкусном столовском ужине, что-то с трудом проглотив, не имея сил на обратное путешествие в библиотеку через заснеженную тундру, я вернулся к себе и забылся сном прямо за столом, тщетно пытаясь втиснуть в гудящую голову вводные положения интегрального исчисления. С каждым днем, с каждой секундой я чувствовал: я делаюсь все более похожим на тень.
От окончательного развоплощения меня удерживала только моя гитара и то, что происходило, когда я брал ее в руки. На двенадцатый день рождения, не омраченный ежегодным шоу ужасов, Гранты подарили мне великолепный старенький «Гибсон», а вместе с ним – то, что впоследствии превратилось в годы уроков игры на гитаре с благожелательным учителем. Гитару я взял с собой в Мидлмонт и время от времени, когда было невмоготу сидеть в своей «одиночке», я приходил в комнату отдыха, садился в уголке и играл. Чаще всего я просто брал один за другим аккорды, тихонько напевая себе под нос. Иногда, правда, заходил кто-то из студентов и подсаживался послушать. Для публики я выбирал что-нибудь вроде фуг Баха, аранжированных моим учителем, или мелодию блюза, которую я разучил с пластинки Джина Аммонса, или версию «Things Ain't What They Used to Be» Джима Холла, переделанную на свой лад. Если кто-то оставался слушать и дальше, я выдавал еще несколько песен, аккорды которых помнил: «My Romance», «Easy Living», «Moonlight in Vermont», и джазовую мелодию под названием «Whisper Not». Я сбивался и путался, но ни один из моих соседей по общежитию не улавливал фальши, если я не останавливался и не начинал сначала – до тех пор, пока пальцы мои окончательно не деревенели. Половина из ребят никогда не слышала ничего, кроме «Роллинг Стоунз», Эрика Клэптона и Тины Тернер, а другая половина – ничего, кроме «Карпентерс», «Би Джиз» и Элтона Джона. (А те, что одевались во все черное и слушали Боба Дилана и Леонарда Коэна, избегали комнаты отдыха как чумы.) Большинству то, что я играл, казалось классической музыкой, но тем не менее нравилось. А мне нравилось играть для них – это напоминало мне, что я не всегда был отшельником. Другим полезным результатом музицирования была, так сказать, «модернизация» моего общественного статуса: из Того Непонятного Парня Нэда, Который Никогда Не Выходит Из Своей Комнаты, я превратился в Того Необычного Нэда, Который Классно Играет На Гитаре, Когда Выходит Из Своей Комнаты.
На рождественские каникулы я вернулся в Напервилль и сделал вид, будто дела мои хороши – ну, разве что за исключением интегрального исчисления. |