Изменить размер шрифта - +
Читателя интересует не пища для души, а пища для тела, а также отметки сына, относительная верность жены и твердый заработок. Приходится это учитывать. Да и о редакторе надо подумать, он ведь тоже хочет есть, и ему небезразлично, где он будет сегодня обедать — в вонючей забегаловке или в роскошном «Балчуге».

— Да, безрадостная картина, — зевнув, сказал Геворкян. Он явно подтрунивал надо мной. — А что же делать настоящему писателю, художнику? Сушить сухари? Творить даром?

— Художник творит потому, — сказал я с расстановкой, — что иначе не может. Он как альпийский пастух, который знает, что должен выгонять стадо каждый день, ранним утром, чтобы успеть до полудня добраться до райских полян, где небывало сочна трава и чист воздух. Художник тот же пастух, только гоняет он по горним высям не стадо баранов, а собственный дух… Для художника, для настоящего художника, — уточнил я, — важен не сиюминутный успех, а посмертная слава. — Я замолчал, я сам не верил тому, что говорил.

К нашей беседе неожиданно примкнул Цинкельштейн.

— Гонять собственный дух? — повторил он и захохотал. — Ну, вы и сказанули! А меня всегда учили, что писатель должен творить для народа, а не скакать галопом по ухабам, чтобы добраться до этих ваших дурацких райских полян. Дух — это не стадо баранов, к вашему сведению, господин писатель, — заплетающимся языком сказал он.

— Геша, веди себя прилично! — прикрикнула на него жена.

Цинкель опять был пьян. Он вышел из-за стола, зашатался и тут же повалился на спину. Упал он мягко, как падает медведь на сосновые опилки в цирковом манеже. Все встали и окружили его, с интересом наблюдая за его попытками подняться.

Цинкельштейн повернул голову в сторону жены.

— Вот видишь, как ты меня огорчаешь! — промолвил он с укором. Его красивые библейские глаза повлажнели. Затем стокилограммовый Натаныч начал бороться с земным притяжением. Тяжело дыша, сдвинув брови, вращая руками и ногами, он попытался перевернуться на живот. Смотреть на него без смеха было невозможно. Никто ему не помогал. А Серафима Ивановна даже отвернулась. Мы смотрели на корчащегося Натаныча и терпеливо ждали, чем все это закончится.

— Ну, вот еще один еврей-пьяница. Я уже говорил, что евреи деградируют, — безжалостно констатировал Геворкян. Он возвышался над Цинкельштейном и незаметно придерживал его ногой, не давая встать.

Наконец Цинкельштейну удалось подняться с пола. А я, хотя и понимал, что момент упущен и говорю-то я, в сущности, банальности, продолжил выкладывать обществу свои соображения относительно природы творчества:

— Художник ничего никому не должен. У него ни перед кем нет никаких обязательств. Художник свободен. Свободен как птица, — выкрикнул я и для убедительности взмахнул руками, как бы пытаясь взлететь. — Или, скорее, как смертельно больной, — я обреченно опустил руки, — который со всей определенностью знает, что завтра, ровно в двенадцать дня, он умрет. И ему, как тому пастуху, надо успеть… надо успеть до полудня добраться до горних высей… Добраться туда, где его ждет посмертная слава! — закончил я и победительно вздернул подбородок. Я сделал вид, что в восторге от собственного красноречия.

Пусть думают, что я свихнувшийся пустомеля. Тем более по опыту знаю, среди гуманитариев таких субъектов хоть отбавляй.

Но я ошибался. Геворкян, похоже, раскусил меня. Во всяком случае, на этот раз. Он сказал, хитро на меня поглядывая:

— Посмертная слава… Это хорошо. Мелвилл, Булгаков, Кафка, Гашек. И еще сотни титанов, не дождавшихся признания при жизни и померших чуть ли не под забором. В музыке самый яркий пример — Бах.

Быстрый переход