|
Вы для меня светлое пятно здесь, — сообщала я.
— Но вы всё равно не остаётесь одна. Это раздражает, — намекал он.
— Я вернусь в Москву совершенно одна. И там у меня будет уйма времени, — обещала я.
Не могла же я сказать: «Давай милый, я быстро поменяю вас местами, и ты вместо него будешь исполнять мои токсикозные капризы, выносить мои истерики, а на людях прикидываться счастливым и обласканным». Не могла же я утянуть совершенно незнакомого человека, задолбанного эмигрантскими комплексами, в карусель переходного периода своей жизни. Он плохо понимал, что происходит в стране, а уж что происходит с отдельной бабой в отдельной семье этой страны, было ему совсем непосильно.
Я вернулась в Москву в сопровождении мальчика, нагруженного сумками, которые набила купленным вареньем для детей, и рассталась с ним навеки. Решила домашние проблемы. Вытащила из небытия парижского эмигранта и начала душещипательный забег по многоукладной абортной медицине.
Лёва был возвышен и загадочен, нежен и предупредителен. Моя беда подлила масла в огонь и сделала сюжет особенно литературным. Как говорил Хичкок: «Мелодрама, это когда двое целуются, лежа на кровати. А триллер, это когда те же двое целуются, а под кроватью бомба». Лёва вёл себя как заезжий Робин Гуд, но приближались сроки отъезда.
Меня мало занимало, что он приехал с женой, которую считал фиктивной (она имела на этот счет совершенно противоположное мнение). Я была в эйфории влюблённости, и всё, что бы он ни говорил, всё, чтобы он ни делал, подсвечивалось сиянием ситуации. Он вытащил меня из постабортной истерики и угрызений совести. Он фотографировал и рисовал мою астеничную страдальческую рожу. Это был даже не роман, а некое узнавание предназначенных друг для друга людей, которым каждую секунду на улице, в постели, по телефону изнурительно интересно друг с другом.
Ему не было равных в метафоре, мне — в структурировании. Я была заметна в литературной тусовке Москвы, он ненавидел парижскую среду и отшельничал. Мне был ни секунды не интересен Париж, его тошнило от Москвы. Но мы страшно нуждались друг в друге психологически.
Кроме того, надоели совковые мужики, обламывающиеся на моём феминизме. Он их не пугал, но казался экзотикой, и они изнуряли себя теоретизированием. Их напрягала моя манера называть всё своими именами, принимать решения и тут же их выполнять без вранья и манипуляций. Они соглашались, что с такой бабой комфортнее, но вели себя так, как будто я жираф в зоопарке. И не было случая, чтобы, знакомя меня, они не кричали: «Живая феминистка!».
Лёва был сильно отёсан в этом смысле французским женским движением, ему ничего не надо было объяснять. Ведь как говаривала Зинаида Гиппиус, «если надо объяснять, то не надо объяснять».
А часы тикали, предстояло прощание, и нам никак не удавалось найти правильную интонацию. Мы клялись писать и звонить, но не произносили ни «любовь до гроба, дураки оба», ни «спасибо, было хорошо». А тут влезала моя новая подружка Лина; её долго не было в Москве, и она ни разу не видела Лёву. Лина засучила рукава и полезла в отношения по локоть.
Она, искренне страдая, рассказала, как заботливо обсуждала «лафстори» с Лёвиной сестрой, и что та сообщила о перспективах, ссылаясь на цитаты из Лёвы. Я вылила на героя ушат холодной воды вместе с пересказом лининой истории. Лёва обиделся, во-первых, на сестру, которая вроде как лезет в отношения. Во-вторых, на меня, которая вместо того, чтобы задавать вопросы ему, собирает информацию экзотическим способом.
Лева оказался трепетной натурой, а потому, уехав, ушёл в депрессию и перестал выходить на связь как со мной, так и со своими родственниками, переведя телефон на автоответчик. Я писала душераздирающие письма, поскольку уже назначила его если не любимым мужчиной, то лирическим образом. |