Меня, конечно, пальцем не трогали. Не трогали также отличников и подхалимов. Остальным жаловаться было некому, да, собственно, и в голову не приходило жаловаться.
— Вот заведите собственных детей и бейте их сколько захочется! — вякнула я, поднимаю Надьку.
— Вон! Вон из интерната! Без родителей чтоб не возвращались! — дико заорала классная. Могла ли я знать, во что обходятся подобные вяканья по адресу сорокалетней безмужней и бездетной бабы. Мы пошли в лес. Надька не была моей ближайшей подружкой, но роль всенародной заступницы сохранилась за мной и после коллективного избиения, потому что я знала, что дома мне за это «ничего не будет».
Хотелось есть, дело было до завтрака. Решили ехать к Надькикым родителям, живущим на другом конце города, поскольку жертвой стала всё-таки она. Я должна была выразительно изложить историю и поднять их на защиту дочери. Главное место в плане занимало количество съедобностей, которое мы после этого получим.
Денег на транспорт, естественно, не было. Видимо, чтобы добавить в сюжет исключительности, я остановила самосвал. Не то, чтобы я была чересчур сообразительна, просто я видела в советских фильмах, как где-нибудь на целине люди поднимают руку и перед ними тормозит огромная машина. Водитель вылез из кабины и вытаращил на глаза на двух пятиклассниц. Я душещипательно рассказала историю. Мужик ответил многоэтажной матерной фразой недоумения, «как на такого ребёнка ещё и руку можно поднять», бережно подсадил Надьку в кабину (сама она залезть не могла, у неё было очень сильное поражение ног), и мы поехали через всю Москву. Я смотрела в окно и умирала от гордости за собственную самостоятельность и изобретательность.
Дома у Надьки никого не было. Соседка по лестничной площадке отперла забитую коврами и хрусталём квартиру, так не вяжущуюся с заброшенной, драной Надькой, единственной дочерью. Мы бросились в кухню и начали хлебать холодный суп ложками прямо из кастрюли. Соседка жалостливо на нас глядела. Оторвавшись от супа, я прорепетировала на ней историю про битьё советского ребёнка и т. д. Соседка посмотрела на меня, как солдат на вошь.
— Смотри, Надька, — сказала она мягко. — У отца твово запой, а мать на сутки пошла, злая как собака. Вот те рупь, езжай-ка в свой интернат и прощения проси, а то здесь покрепше схлопочешь.
Надька уронила ложку в суп. Ложка, всхлипнув, исчезла.
— Поехали, — жалобно попросила она. — Ты не поймёшь. Меня знаешь как мамка бьёт? Чем попало, целый час, пока вся злоба не выйдет.
— А ты? — потрясённо спросила я.
— А я — ору. Когда соседи прибегут — отымут, когда — нет.
И мы поехали обратно. Классная лиса не задала нам ни единого вопроса, она просто до конца недели не разговаривала с нами. И, надо сказать, мы чувствовали себя от этого глубоко несчастными.
Папа любил гулять со мной по заросшим пустырям. Я плела венки, а он составлял изысканные букеты из высокой травы. Он вообще был эстетом, у него был любимый вопрос: «Что ты предпочтёшь: вкусную еду из некрасивой посуды или невкусную еду из красивой посуды?». Я, как и он, всегда выбирала второе.
— Вот, слушай, — говорил папа. — Ты Мария Ивановна. Я Иван Гаврилович.
— Не хочу быть Маша. Хочу быть Вика или Женя, — ныла я.
— Ты уже Маша, и будешь только Машей. Я Иван Гаврилович, отец мой Гаврил Семёнович, дед мой Семён Лупович, прадед мой Луп Савельевич.
— Что это за имя такое «Луп»? Его что, лупили?
— Нет. Не его лупили. Он лупил. Он был Тысяцкий. Тысяцкий — это который командует тысячей. — Я представляла себе Лупа Савельевича с бородой лопатой, в отцовской шинели и шлеме Ильи Муромца, получалось кинематографично. |