Тяжелый комок звучно шлепнулся о самый край, серо-зеленый, медленно пополз по блестящей белоснежной поверхности к темному отверстию.
Он поморщился.
– Раньше попадал точно в середину с трех шагов… То ли стали делать их поменьше, то ли я стал…
Один из мужчин, что сидел и ждал очереди, кивнул, посочувствовал:
– Меньше стали делать, меньше.
– Зачем?
– Не знаю. И вообще их меньше стало.
Дед огляделся, покачал головой.
– В самом деле. То стояли через каждые два шага, а теперь…
Однажды, когда часы все-таки остановились, а дома никого не было, я придвинул табурет, на него поставил табуреточку, взобрался и, сняв жестяный кожух, долго всматривался в зубчатые колесики, трогал цепочку с гирей, старался представить, как она тянет, как поворачивается колесико, на зубья которого, оказывается, надевается цепочка и заставляет его поворачиваться…
…как колесико цепляется зубчиками за другое и поворачивает, а то крутит стержень, на конце которого две стрелки: часовая и минутная. Так вот почему двигаются по кругу!
К приходу родителей ходики снова работали. Я долго крепился, но не вытерпел, рассказал, как я заглянул вовнутрь, разобрался и все починил.
Бабушка не поверила, для нее устройство даже таких часов – верх сложности, дед в задумчивости погладил меня по голове.
– Все понял?
– Все, дедушка. Сам могу сделать такие часы… но из песка не получится.
Он засмеялся.
– Не всегда будешь рыться в песочке. Не всегда!
Это так просто и удобно: мокрую грязную газету собираешь в ком вместе с объедками и выбрасываешь.
А по клеенке просто проходишься мокрой тряпочкой.
Скатерть тоже видно: ее края выглядывают из-под свисающей чуть ли не до полу клеенки.
Мне нравилось смотреть, как горит лучина, это даже интереснее, чем керосиновая лампа, хотя не так интересно, как свеча, у свечи все больше и больше причудливых наплывов, пока наконец это уже и не свеча, а расплывающееся в блюдце озеро, в середине которого догорает кончик нитки, называемой суровой.
И бабушка вступала в разговор, вспоминали детство, когда не было таких лет, даже дней, чтобы в их селах вдоволь ели. В семьях рождалось по пятнадцать-двадцать детей, выживали от силы пятеро, да и те редко дотягивали до возраста, когда начинают плодиться.
На стариков дети всегда смотрели как на обузу, постоянно спрашивали, когда же умрут, освободят место в тесной хате. А зимой самых старых сажали на санки, отвозили в лес и там оставляли. Так было принято.
– Но они же… замерзнут! – вскрикивал я.
– Да, – отвечал дед. – Конечно, замерзнут.
– Но разве так можно?
– Замерзнуть – легкая смерть, – объяснил он. – Становится тепло-тепло, так и засыпаешь… Люди замерзают с улыбкой.
А бабушка поясняла:
– Когда хлеб заканчивается, а до нового урожая еще далеко, то либо всей семье умереть от голода, либо кому-то.
– А если есть понемногу? – спрашивал я шепотом.
– Все и так ели понемногу, – говорила бабушка с застарелой грустью. – Весной люди в деревнях – кожа да кости. Выходят и шатаются. Первую травку грызут окровавленными деснами, зубы-то от бескормицы выпадают… Так что, когда хлеб кончается, приходится выбирать, кому умереть: старикам или детям.
Я спрашивал, задерживая дыхание:
– А старики… соглашались?
– Они все понимали, – ответил за бабушку дед. – Сами просили отвезти себя в лес пораньше, чтобы хлеба осталось больше. |