Перед тобой дикие звери. Настоящие дикие звери в обличье сухопутных китов, дикие звери без сердца и без души. Без памяти тоже. Для них имеет значение только их брюхо, и они все время думают только о том, чтобы набить его.
Он остановился и посмотрел на меня с загадочной улыбкой, рассекшей его лицо с крупными, грубыми чертами. К его усам пристали крошки хлеба, а губы еще немного лоснились от растопленного сала.
– Они могли бы сожрать и родных братьев, свою собственную плоть, их это не смутит, им без разницы. Они жрут, глотают, гадят, снова начинают жрать, и так до бесконечности. Они никогда не насыщаются. Им все годится. Потому что они жрут все, Бродек, никогда не задавая вопросов. Все… Понимаешь, что я говорю? Они ничего не оставляют после себя, никаких следов, никаких доказательств. Ничего. И они не думают, Бродек. Не знают угрызений совести. Просто живут. Прошлое им неведомо. Ты не думаешь, что как раз они-то и правы?
У меня ощущение, что я не создан для своей жизни. Я хочу сказать, что моя жизнь со всех сторон выпирает через край, она не скроена для такого человека, как я, и переполняется слишком многими вещами, слишком многими событиями, слишком многими невзгодами, слишком многими недостатками. Может, я сам виноват? Может, это я сам не умею быть человеком? Не умею брать и оставлять, делать выбор. Или, быть может, это просчет самого века, в котором я живу, который подобен огромной воронке, куда сливается избыток дней, все то, что режет, обдирает, давит и режет. Порой я чувствую, что моя голова вот-вот взорвется, как набитый порохом котел.
Хотя тот день после Ereignies не так уж далеко, несмотря ни на что, он утекает у меня сквозь пальцы. Я довольно точно помню только некоторые сцены и некоторые слова, которые вспыхивают на фоне совершенно непроглядной ночи. И еще помню свой страх, особенно свой страх, словно страх отныне стал моей одеждой. Одеждой, которую, впрочем, мне никак не удается сорвать с себя, даже наоборот, которая сдавливает меня, словно с каждой неделей все больше и больше садится. Самое странное, что, когда я был в лагере, когда был Псом Бродеком, я перестал бояться. Страх там уже не существовал, я оказался по ту сторону страха. Потому что страх еще принадлежал жизни. Как гиены кружат вокруг падали, так и страх не может оторваться от жизни. Она его питает и поддерживает. Но я-то был за пределами жизни. Я был уже посреди реки.
Думаю, выйдя с фермы Оршвира, я блуждал по улицам. Было еще довольно рано. У меня все еще стояла перед глазами эта картина: свиньи, валявшиеся на боку, посматривая на меня своими отвратительными глазками. Я попытался отогнать от себя это видение, но оно оказалось цепким. Пустило во мне корни, которые я никогда не смогу вырвать. Эти твари с их огромными мордами, раздутыми животами, взглядами их белесых глазок и вонью. Боже… В конце концов все это заплясало в моей голове: свиньи, спокойное и доверчивое лицо Андерера… танец без музыки, а вместо единственной скрипки – пугающее спокойствие Оршвира. Я оказался перед кафе мамаши Пиц, что напротив прежней прачечной. Наверняка меня принесло сюда ради уверенности, что тут я никого не встречу, по крайней мере никого из мужчин. В это кафе ходят только старухи, они тут сидят в любое время, особенно в конце дня, с чашкой отвара или с рюмкой виноградной водки, смешанной с можжевеловой настойкой и малой толикой сахара – у нас это называют Liebleich, «обольститель». |